Юрий Слепухин - Ничего кроме надежды
– Да я, мой друг, веселые-то истории забыла уже, как и выглядят, без малого уж тридцать лет одни невеселые слышу. Но я тебя не неволю, понимаю, что об ином и рассказывать-то язык не поворачивается. Прости, коли печальное напомнила.
– Да нет, не в этом дело, оно ведь все равно ни на минуту... Может быть, даже и лучше, не знаю. Эта барышня, она... служила там у них, в оккупационной администрации, была простой дактило[4]. Немецким владела, поэтому ее туда и взяли, наверное. Она мне, когда познакомились, тоже сказала что-то насчет моей службы у немцев, поэтому я очень удивился, встретив ее в комиссариате. Позже... когда мы уже знали друг друга лучше... она дала мне понять, что поступила туда по заданию подпольного руководства.
– С ума все посходили, – неодобрительно заметила Варвара Львовна. – Конечно, мужчине иной раз другого ничего и не остается, но девки-то куда лезут? Да и не лежит у меня душа к этим аттентаторам, Господи прости, может, и святое дело они делают, а не лежит. Здесь ведь что творилось, когда они протектора-то имперского ухайдакали, думаешь, одной Лидице дело обошлось? Слыхала я, будто всего заложников было казнено десять тысяч душ, так стоила ли овчинка выделки? Ничего ведь к лучшему не изменилось, вместо Гейдриха другого ирода прислали, свято место пусто не бывает. Перебила я тебя, прости. Так барышня эта твоя тоже, говоришь, бомбы подкладывала?
– Нет, нет, что вы, этим они не занимались! Я, понятно, толком не знаю, все-таки она была со мной осторожна... до известной степени. Я понял так, что они молодых людей укрывали от депортации в Германию, выпускали листовки со сводками русского командования, в общем, в таком роде. Но риск был не меньший, по оккупационным законам это каралось наравне с вооруженной борьбой, так что... – Он помолчал, потом добавил: – Она боялась этим заниматься, у нее были предчувствия.
– Так не лезла бы. Аль силком затянули?
– Да не могла, видно, не полезть... Знаете, бывают ситуации, когда иначе нельзя. Ну вот, а этим летом их группа провалилась. В первых числах июля – как раз началось Орловско-Белгородское сражение, я был в командировке в Виннице... никогда себе не прощу – будь я на месте, когда все это произошло, может, сумел бы как-то... не знаю. В общем, руководителя их застрелили при аресте, а потом другой член группы убил на улице областного комиссара и сам погиб. Я обо всем этом узнал, вернувшись из Винницы; естественно, спросил о Татьяне Викторовне – был там один офицер из остзейцев, он ее знал, – и оказалось, что она просто исчезла, сбежала, но куда и как... – Он пожал плечами. – У меня, впрочем, сложилось впечатление, что барон этот не все сказал, что-то у него в глазах было блудливое... Попытался выяснить через одного сослуживца, он человек порядочный, австрияк... но тоже безрезультатно. Знакомый гестаповец дал ему понять, что в эту историю лучше не лезть, слишком опасно. Дело в том, что юноша, убивший комиссара, жил в ее доме и был ее одноклассником...
– Как это – одноклассник?
– Да ведь в гимназиях там обучаются совместно.
– Ах да, не сообразила. Но помилуй, ежели она так близко была связана с аттентатором, то, стало быть, ее сразу должны были арестовать?
– Ее и арестовали, – подтвердил Болховитинов. – Но не в городе, потому что накануне она уехала как переводчица с каким-то ревизором из Берлина. Ее арестовали по пути и отправили обратно в город, но она исчезла. Вместе с конвоиром, кстати.
– Экая кавалерист-девица, – Варвара Львовна покачала головой. – Еще и жандарма прихватила! Положим, верно и то, что иной раз со страху-то геройствовать и начинают. Да, друг мой, история невеселая, ты прав, но ведь могло и хуже обернуться? Так хоть надежда есть, да ты нос-то не вороти, я знаю, что говорю! Николенька мой в четырнадцатом году пропал под Гумбиненом, а объявился в двадцать третьем в Софии, вот так-то. Сколько я по нему панихид за эти девять-то лет отслужила, ну-ка? Так что, может, и отыщется твоя Татьяна – как бишь ее по батюшке?
– Викторовна. И не моя она вовсе, у нее жених в действующей армии.
– Ну, жених, – крестная отмахнулась, – жених – не муж венчанный, что о женихах-то говорить. Да еще в военное время! А имя хорошее. Я думала, в Советах-то оно давно вывелось, не в чести, слыхала, как же, – Писарев-то, поганец, как Таню Ларину расшельмовал, а он же у них там в пророках ходит... А вот и Палашка явилась, – сказала она вдруг, прислушиваясь. – слава те, Господи, она как пойдет по лавкам, так я места себе не нахожу – веришь ли, сколько лет тут со мной по заграницам мыкается, и ни словечка ни на одном языке. С лавочником только по-русски, да еще и коверкает зачем-то – так, говорит, им понятнее. И ведь понимают ее, что ты думаешь. Ну, сейчас кофий пить будет – ежели принесла. Палашка, окаянная, где ты там?
– Иду, иду, – ворчливо послышалось из-за двери. Вошла женщина неопределенного возраста, в темном платье до щиколоток, в шляпке по моде двадцатых годов – таких много можно увидеть каждое воскресенье возле православных храмов и в Праге, и в Париже, и в Брюсселе. Болховитинов, улыбаясь, встал.
– Здравствуйте, Пелагея Васильевна! Не узнаете?
– Ну чего уставилась! – прикрикнула Варвара Львовна. – Стыдно, матушка, барин тебя помнит, ты его – нет. Покойного Андрея Кирилловича, полковника Болховитинова, сынок.
– Как же-с, – Пелагея Васильевна заулыбалась, – как не помнить. Только покойник-то постарше были и при усах.
– Экое тонкое наблюдение, что отец сына старше, -заметила крестная, – ума у тебя палата, как я погляжу. Надо было тебе со своими в Совдепии оставаться, глядишь, уже и государством бы нынче управляла.
– Да ить вы, барыня, без меня бы тут пропали, – возразила Пелагея Васильевна, – кому вы тут нужны и на что вы годитесь.
– Ох Палашка, была ты змеей смолоду, в том же естестве и до старости пребываешь. Кофию-то принесла?
– Нету кофию, к завтрему только обещались. Я уж и к другому-то лавочнику заходила, что на Яновой улице.
– Есть у них, у спекуляторов, да, вишь, придерживают – цену набивают. Ну, что делать, суррогатом потчевать тебя не стану, сама не пью этой пакости. Завтра тогда приходи!
– Боюсь, крестная, завтра уже не смогу – отпуск мой на исходе, – соврал неожиданно для самого себя Болховитинов. – Завтра мне придется по разным присутственным местам, высунувши язык, бегать, бумаги выправлять на обратный проезд.
– Ну гляди, а то остался бы, задержался на недельку. Альстрого у вас с этим?
– Еще бы не строго, время-то военное...
Совравши, он почувствовал себя неловко и, поговорив еще с полчаса о том и о сем, с облегчением откланялся. Странно – то вдруг нестерпимо потянуло рассказать о Тане, а потом – так же внезапно – разговор сделался тягостным, мучительным. Словно ждал получить какое-то утешение и не получил... Потому и соврал, что уезжает; крестная и завтра продолжала бы расспрашивать. Лучше держать в себе, как держал все эти месяцы. Но теперь что же – в самом деле уезжать, раз уж сказал?
Придется, видно. У него оставалась еще неделя отпуска, он рассчитывал провести ее здесь, а теперь придется возвращаться в опостылевший Дрезден. Иначе может получиться неловко – встретит кого-нибудь из общих знакомых, а тот потом ляпнет ненароком крестной – видел, мол, третьего дня Кирилла Болховитинова...
На улице, пока он сидел у Варвары Львовны, похолодало, ветер рвал с каштанов желтые листья, они кружились, словно спеша в последний раз испытать чувство свободы – прежде чем припечататься к мокрому асфальту. Болховитинов поежился, поднял воротник плаща. Черт его тогда надоумил подписать этот проклятый контракт!
Но кто же знал, кто мог предполагать... Тогда, в сорок первом, война выглядела совсем иной (тем более – еслинаблюдать ее сидя в Париже), немцы – казались не столько врагом, сколько обычным противником – ну, как в четырнадцатом. И противником, достойным уважения; разгромив более сильную Францию по-цезарски молниеносно – veni, vidi, vici[5], – они на первых порах вели себя в оккупированной стране вполне корректно (о том, что уже тогда творилось в Польше, стало известно значительно позднее). Ему самому воевать пришлось недолго, всего неделю, но то, чего он насмотрелся перед этим, во время постыдного фарса drole de guerre[6], не могла укрепить его симпатий к Третьей республике. Нет, он был к ней лоялен и дрался за нее, надо полагать, не хуже других, но не мог не понимать, что войну она проиграла уже заранее, не сделав еще ни одного выстрела, просто не могла не проиграть – такая, какой стала к тому времени – кагуляры, аферисты, разные устрики и стависские, а тут еще лавали и даладье, и бездарное военное руководство во главе с маршалом-пораженцем...
А в немцах – так ему тогда казалось – было, напротив, что-то здоровое. Гитлер, понятно, проходимец, да еще и шут гороховый с этими своими римскими жестами, «мистикой крови» и факельными шествиями, – но чем-то он, очевидно, сумел привлечь нацию, коли она за ним пошла... Вообще вести из Германии до войны приходили разные, разобраться было не просто.