Игорь Фролов - Вертолетчик
Он возвращается в комнату, прокрадывается через шестикратный храп на маленькую кухню, включает там свет, кипятит чай, достает свою большую тетрадь и китайскую перьевую. Он пишет, начиная каллиграфически, но быстро срывается в каракули, которые утром выглядят кардиограммой мерцательной аритмии. Конечно, стихи — повторять этот ужас не будем, да и тетради той давно нет.
Следующим вечером майор позвал борттехника к себе в балок. Доставая бутылку со звездочками и стаканы, сказал:
— Сколько можно любительством заниматься. Предлагаю тебе сыграть матч на звание чемпиона 302-й эскадрильи. Отборочный мы прошли в Кагане, не будем скромничать, остальные не тянут. Наш с тобой спарринг мне нравится. Возрастной разрыв чуть больше, чем у Карпова с Каспаровым, ничьих столько же. В общем, ты привлекателен, я — чертовски привлекателен, и я не понимаю, почему бы нам не занять свободное время до конца войны — осталось-то два месяца (тук-тук-тук). Я привез часы и пару дебютных справочников — один твой. А на кон ставим по штуке чеков. Стимул и ответственность. Если согласен, то выпьем за нашу борьбу.
И они выпили.
— А теперь познакомься с нашим арбитром — сказал майор, — Хотя, вы и так знакомы, каждый день видитесь…
Война — хороший учитель. Она учит принимать неожиданности как должное. Ты всегда в готовности ответить мгновенно — и даже чуть раньше вопроса. Борттехник обернулся, уже зная, кто у него за спиной. Тот, кто во всем хочет быть первым, просто не мог выбрать другую. А майор был первым во всем — он играл на гитаре и пел, он крутил на своей «двадцатьчетверке» мертвые петли и попадал нурсом в голову врага, вдобавок ко всему он был сильным и красивым. Вот только в шахматах майор споткнулся о борттехника. Это его бесило и заводило одновременно, он считал, что дело не в силе молодого старлея, а в собственной расслабляющей снисходительности. Но мы отвлеклись…
— Мало того, что мы знакомы, товарищ майор, — сказал борттехник, поднимаясь навстречу ей, выходящей из-за кухонной перегородки. — Я с первого дня безнадежно влюблен в нее. Позвольте… — он приложился к ее руке. «Главное, не думать!», — думал он, пребывая в полной растерянности.
— Ну, безнадежная влюбленность позволительна, — самодовольно сказал майор, — а вот любить ее, — извини, брат, это уже полковничья должность!
И он приобнял ее за талию. В момент, когда майорские губы коснулись ее шеи, она взглянула на борттехника, нахмурила брови, погрозила у щеки пальцем, предупреждая. Когда майор отлепил свои губы, снова ушла за кухонную перегородку — «сделаю что-нибудь закусить».
Потом майор и борттехник играли партию. Они старались делать это ежедневно — на стоянке, в бане, в майорском балке — где получалось. Сейчас борттехник играл нервно. «В чем дело? Провокация? Чья? Так, потом так, он — так, я — так. Конь е пять. В чем же дело? Так нельзя притворяться, или я ничего не понимаю в женщинах. А кто сказал, что я в них понимаю? Я так и знал — получи: слон жэ четыре шах… Еще шах! Ишь, побежал… Ну куда, ну куда ты гонишься? Шах!».
Злой борттехник давил. Вдруг майор со словами: «Надо покурить», резко встал и, дернув коленом, сбил позицию. Фигуры посыпались на пол.
— Ой, — сказал майор. — Какая жалость. Такую партию испортил!
— Я восстановлю, — сказал борттехник, расставляя фигуры.
— Конь не здесь стоял, — сказал майор.
— Как не здесь? Он через два хода мат давал.
— Какой, в жопу, мат?
— Ну, знаете, товарищ майор, — сказал борттехник, вставая, — идите вы сами в обозначенное место! Я домой пошел.
— Ладно, не обижайся, пошутил я. Ну, проиграл, знаю. На матче буду внимательней. Что-то ты агрессивен сегодня. Давай по чаю, вон, хозяйка приготовила. У меня икра есть. Красная. И масло…
Но борттехник, сославшись на ранний вылет, ушел.
4
Утром он не явился на завтрак. Потом пропустил обед. Ему было грустно, и он никак не мог справиться с этой грустью. Он лежал в вертолете, раскатав между дополнительными баками матрас, жевал югославское печенье, запивая ежевичной Доной, курил. Брал карандаш, рисовал в блокноте профили и силуэты, зачеркивал.
Тишину стояночной сиесты вдруг нарушили крики инженера, беготня по железным настилам, вой запускаемой аишки. Улетали какие-то «красные» генералы — две «восьмерки» и пара сопровождающих «мессеров». Борттехник вышел на улицу. На ближней к нему стоянке уже запустилась «двадцатьчетверка» под номером 07. Увидев борттехника, майор в кабине приветственно поднял руку в черной перчатке, улыбнулся. Борттехник помахал в ответ, показал большой палец, и стоял, не пряча лица от секущего песка, пока вертолет майора разворачивался и выруливал, покачивая хвостом.
Они улетели. Борттехник вернулся в салон, захлопнул дверь, и опять растянулся на матрасе, баюкая свою грусть. Из дремы его выбил стук в дверь. Очень легкий стук — это был не грохот инженерского кулака или «московский Спартак» техника звена. Стучали неуверенно, словно боясь, что хозяин окажется дома. Борттехник встал и открыл. Увидел ее, тревожно оглядывающуюся, подал руку, втянул, закрыл дверь на защелку.
Разговор был сбивчивый и недолгий…Завтрак — тебя нет, обед — тебя нет, я дура, не думала, что так получится, хотела тебе сказать чуть погодя, уже целый месяц все это, ты не поймешь, — с ним надежно, хорошо, он обещал… Наверное, я жадная дрянь, но время уже кончается, наше время здесь — замена же скоро… Ты не так смотрел, как другие… И он про тебя рассказывал, да местные бабы про вас всех все знают… Я случайно, поверь, — сама не ожидала. Ты так прикоснулся, что… В общем, впутала я тебя…
Еще не поздно, — молча курил он, — ведь ничего не было. Ну, поцеловались, с кем не бывает.
— Ты прав, не нужно этого, — сказала она, не дождавшись от него ни слова. — Я сейчас уйду… Так всем лучше… — Еще помолчали. Вздохнула, одернула юбку. — Ладно, пойду… Скажи только, что там написано про все это? — и она протянула ему руку.
Он взял, всмотрелся в полумраке, подтягивая ее узкую ладонь к узкому свету, водя пальцем, — вот они, две линии рядом, вливаются в линию судьбы, — видишь, одна потолще, другая потоньше… — и заткнулся, ощутив прохладу ее пальцев на своей горячей шее…
Автор вдруг сомнамбулически встает, подходит к книжной полке и берет купленную там книгу. Он помнит, — нужную страницу борттехник заложил красно-синим фантиком ежевичной «Bonko» (она обкатывала ее языком как море сердолик). Фантик здесь! — и здесь же про то, как на край стоянки увел он жену чужую… Она наряд разбросала, он снял ремень с кобурою. А бедра ее…
— Что ты делаешь?.. — шепотом, мягко упираясь пальцами в его упрямую голову, — Мама же говорила тебе — не тяни в рот что попало…
А потом остается жара. Два мокрых, счастливых животных в леопардовых пятнах солнца лежат рядом, вытянувшись, и соленое озерцо дрожит в ее пупке…
Дверь задергалась, загрохотала. Зашептали быстро, вспорхнули в панике, шторы на створках сомкнулись, комок одежды следом. Открыл дверь, — взъерошенная голова инженера, перекошенные очки.
— Хули закрылся? Готовь борт, сейчас полетите на караван, группа уже на подходе. — Прищурившись, всмотрелся в полумрак салона, увидел матрас с мокрым пятном Роршаха. — А это что?
— Качался, — сказал голый по пояс, мокрый, тяжелодышащий борттехник.
— А-а! То-то иду, смотрю, вертолет лопастями машет, — сказал инженер. — Думал, дрочишь. Амортизаторы не страви, качок, делать тебе нехуй.
Был жаркий афганский август. Почти каждый день, если после обеда борттехник был на стоянке, она приходила к нему — благо, его машина стояла у самой «колючки», на краю стоянки. В раскаленном закрытом вертолете они пытали друг друга. Перед ее приходом он обливал салон водой и запасал два ведра, чтобы пара скользких грешников могла обмыться.
Борттехник стремительно худел. Зимы, дайте ему зимы, добрые боги войны! Чтобы под вечер разыгралась вьюга, чтобы его бобровый воротник серебрился морозной пылью, и чтобы она вошла с мороза раскрасневшаяся… В раю, дорогие товарищи, стоит вечная зима. Несмотря на все ваши багамские надежды. Мало того, там вечная ночь, и вечный борттехник, забыв о горящей в пепельнице сигарете, пишет: «Она дика и порывиста. Она пугает незнакомых с нею — и они даже не подозревают, как нежна и покорна бывает она. Истина ее — на границе загара и белого — и прикосновение — даже не губами, а теплом губ — влечет за собой волну ее и твоих мурашек. Она поднимает голову и удивленно смотрит в его глаза, — откуда ты знаешь? никто еще не прикасался так…».
А тихими августовскими вечерами в майорском балке шел матч за шахматную корону эскадрильи. Из зрителей — только она.
Поначалу борттехнику было страшно и стыдно. Каждый раз, приходя к майору, он боялся, что тайна уже раскрыта. Криво смотрел в глаза, прислушивался к интонациям, анализировал твердость рукопожатия. Он все время обещал себе прекратить. Однажды, сцепившись незримыми рогами, они играли. Представив эту картинку — лось и олень, — борттехник прыснул. Майор поднял глаза от доски, внимательно посмотрел, сказал: