Олег Смирнов - Северная корона
Но дальше было хуже: немцы навели понтон южнее Лапино, форсировали Днепр. Пришлось переправляться ночью на восточный берег, уже кишевший войсками и техникой немцев.
Овладев Смоленском, враг рвался на Москву.
С боями, с большими потерями пробившись сквозь немецкие порядки, ушли в лес. Тот лес — как мышеловка: куда из него ни сунешься — натыкаешься на немцев. Люди заспорили, как лучше пробиваться к фронту: маленькими группами, в одиночку или всем вместе? Дугинец отрубил: «Всем вместе!», и комиссар Ерофеев поддержал его: «Гуртом сподручней». Обескровленные, поределые части Дугинец свел в одну и, стараясь не выходить из лесу, двинул на восток.
Ерофеев поддержал его и в другом случае — когда прорывалась через шоссе и танкисты струсили, вообще он с комиссаром находил язык, А с танкистами было так. Кругом — болота, путь один — прорваться через шоссе, окраиной деревни перейти в соседний лес, Впереди атакующей цепи Дугинец пустил танки. Немцы открыли огонь из противотанковых орудий, и танки повернули вспять. Некто Лутиков, подполковник, давненько прибившийся к Дугинцу, сказал: «Расстрелять надо». Дугинец сказал: «Оставьте советы при себе. Я решаю — и больше никто». Конечно, за малодушие в бою танкистов можно было расстрелять. Но, вглядевшись в их молодые лица, на которых сквозь чумазость пробивалась бледность, он сказал: «Вы трусы. Но вы имеете шанс искупить вину. Я повторю атаку, и вы снова пойдете впереди. Учтите, однако: наши же пушки лупцанут по вас, если повернете назад или остановитесь. На каждый танк по пушке, и еще одна в запасе, правильно я подсчитал?» Дугинец тут же, при танкистах, отдал приказ пушкарям, И Ерофеев сказал танкистам: «Хлопцы, используйте этот шанец», и танкисты ответили: «Есть!», и сели в машины, и атака состоялась, и окраиной деревеньки прорвались в соседний лес.
Воспоминание об этом приказе — стрелять в случае чего по своим — не из приятных. Хотя, кажется, и поступил правильно, обстановка была критическая.
Да… А танки затем утопили в болоте, ибо иссякло горючее, и танкисты стали воевать стрелками — и ничего воевали, и когда вышли к своим, Дугинец писал бумажки, чтоб их наградили орденами, а Лутиков писал бумажки, чтоб их предали суду военного трибунала, дело кончилось тем, что и орденов они не получили, и под суд не попали — уехали в Тулу, где формировалась танковая бригада, и Лутиков слал им вслед новые бумажки. Ну, воспоминание о Лутикове — это особ статья, как говаривал Ерофеев Кирилл Васильевич, комиссар…
Эмка выкатилась к речной излучине — вода воронилась у топких берегов, повыше, на стлище, чернел полусгнивший лен. Дугинец сказал водителю: «Сбрось газку», а вскоре и вовсе остановил машину. Адъютант распахнул дверцу, Дугинец выбрался из машины, размял затекшие ноги, огляделся, попросил адъютанта достать из планшета карту. Карта-двухверстка была старая, излохмаченная. Конечно, то место: речная пойма, стлище, на бугре — погорелище, бурьян взахлест, из бурьяна торчат мертвые шеи печных труб, там была деревня. Вот она на карте — Воронцовка. А вот на местности — дуб, под ним и похоронен Ерофеев.
Дугинец грузно шагнул, адъютант, с которого сонливость как рукой сняло, шагнул было за ним.
— Оставайтесь здесь, — сказал Дугинец.
Адъютант вопросительно посмотрел на водителя, будто это он приказал оставаться, водитель пожал плечами — мол, непонятливость какая, генерал желают побыть одни, генеральское желание, я извиняюсь, священно — и постучал сапогом по скату.
Дуб — корявый и несокрушимый. Под его сенью — еле намеченный бугорок, на котором росли травы и полевые цветы. Год спустя и этого бугорка не осталось бы — смыло б дождями, слизало б ветрами. Надо прислать саперов, чтоб обнесли могилу оградой, подправили, поставили обелиск, С надписью: «Полковой комиссар Кирилл Васильевич Ерофеев, Погиб смертью храбрых 12 октября 1941 года». Обелиск будет деревянный, после войны сменим на мраморный.
Дугинец стоял, опустив плечи, с непокрытой головой, и ветер перебирал его седые иссекшиеся волосы.
* * *Ветер шумел в деревьях. Солнце висело холодное, ясное. Березовая кора от его лучей занималась красноватым, пожарным светом. В прихваченной морозцем грязи на просеке прорисовывались мельчайшие подробности танкового трака.
— Немецкие танки, — сказал Дугинец.
— Надо забираться поглыбже, в чащобу, — сказал Ерофеев.
Дугинец махнул рукой: пошли! И колонна, раздвигая кусты, двинулась в глубь леса. То похрустывал валежник, то чавкала болотная жижа: заморозки ее не берут. По временам, когда ветер стихал, издалека невнятно доносило стрельбу.
Хруст валежника, болотное чавканье. И в дырявых, изношенных сапогах чавкает. Солнце почти не греет, иней в тени от берез и елей не поддается, держится серебристыми ломаными полосами. Стылый, мозглый ветрило хлобыщет полами шинелишки, пробирает до костей. Голова в фуражке мерзнет. Скользкие ветки секут, успевай уклоняться, а уклоняться трудно, потому что руки в карманах: перчаток-то нет. Пальцы свело холодом, и щеки свело.
На голубовато-серое, блеклое небо из-за лесной закраины наваливается туча, мохнатая, мрачная, стращает снегом или дождем.
Привал сделали в осиновом буреломе, леший сюда не завернет — не то что немцы. Костры потрескивали, стреляли сучками, сыпали пеплом, сизый дым стлался, как туманная наволочь.
Ерофеев примостился у костерка, на пеньке. Положил на колени полевую сумку, раскрыл трофейный блокнот, помуслив химический карандаш, начал писать — жующий и сосредоточенный одновременно, он был в чем-то комичен, и Дугине и невольно улыбнулся: «Что, Кирилл Васильевич, цидулку домой сочиняешь?» Ерофеев прожевал, кивнул: «Цидулку. Домой, в Новосибирск. Почти на каждом привале сочиняю, складываю в полевую сумку. Выйдем к своим — скопом все отправлю по назначению. Пишу, как будто разговариваю с жинкой да с дочкой. Это во-первых. Во-вторых, бойцам подаю пример: коль надеюсь отправить письма, стало быть, надеюсь и из окружения выбраться».
Они здесь же договорились, обменявшись адресами: если кто из них погибнет, другой сообщит об этом семье.
К вечеру Ерофеев погиб…
Стрельба и крики «Немцы! Немцы!» раздались разом, и Дугинец едва успел подать команду «К бою!», как в кустарнике замелькали немцы. Сбив боевое охранение, они нагрянули с опушки, горланили, строчили из автоматов, из-за речки по лесу били минометы, мины взрывались в кустах, среди еловых веток, на болоте, выворачивая его вонючие внутренности. На взлобке разгоралась подожженная деревня.
Чтобы дать колонне развернуться, пулеметчики выдвинулись, открыли огонь по автоматчикам. Ерофеев был недалеко от одного из расчетов, и мина упала между ним и пулеметчиками. Пулеметчиков убило, Ерофеева ранило в грудь. Истекая кровью, он подполз к пулемету и, прижав приклад к ране, чтоб кровь вытекала помедленнее, надавил на спуск. Немцев отбили, а Ерофеева нашли мертвым у пулемета. Вырыли под дубом яму, завернули в плащ-палатку, забросали землей.
А письма его Дуганец отправил в Новосибирск, как только перешли линию фронта, и от себя написал о смерти Кирилла Васильевича. Он еще околачивался в особой группе резерва Западного фронта, когда получил конверт со штемпелем Новосибирска, «Батюшка мой Григорий Семенович! Подрезало меня твое письмо под корень…» — прочел он и подумал: вдова Ерофеева, наверное, уже старушка, да и сам Ерофеев, хоть и был саженный, метил в старики. Дугинец и себя почувствовал стариком. Несколько дней у него не исчезало это чувство — я дряхлый, я старик. Но получил назначение, и чувство это исчезло.
* * *Дугинец вполголоса сказал: «Прощай, Кирилл Васильевич. Побываю ли еще на твоей могиле? Непременно. По окончании войны».
В машине он сидел неразговорчивый, неподвижный, нахохлившийся, глядел прямо на дорогу. Шофер крутил баранку, искоса посматривал на генерала. Адъютант клевал носом.
На дороге раздавленные клубни просыпанного картофеля. Вдоль дороги лиловые султаны вечнозеленого вереска. И леса, леса. То краснолесье: сосны, то чернолесье: ели, березы, осины, дубы. Речка с точками-островками. По становому берегу разбегаются натруженные тропинки.
Пахнет вечером. Горизонт чист, а остальное небо затянуто тучами, бог весть откуда взявшимися. Багровая полоса заката суживается, будто это не солнце садится, а тучи сдавливают, прижимают ее к земле.
— Товарищ генерал, — сказал шофер. — Сейчас будет гать. Немножечко потрясет.
Дугинец словно не слышал. Шофер вздохнул, вцепился в руль. Эмка повторила плавный поворот большака и затарахтела колесами, пересчитывая бревна гати. Адъютант проснулся, откашлялся.
— Сбрось газу, — сказал вдруг Дугинец. — Не видишь, всадник.
— Вижу, — сказал водитель.
На бревнах плясала, упрямилась лошадь, седок оглаживал ей шею. Дугинец сказал: