Александр Великанов - Степные хищники
— Маруська, давай своих в оцепление! Быстро!
— В какое еще оцепление? — недовольно проворчал Семен. — Лошади и так пристали, — туда мы, сюда мы, кубыть, нам больше всех надо или мы у бога теленка съели!
— Поговори у меня! — огрызнулся Кузнецов. — Тоже вояки — обозы охранять! Сейчас будем ликвидировать курсантов, а ваше дело — если какой попробует бежать, рубать таких, — пояснил Кузнецов.
Марусенцы, ожидавшие боевого поручения, обрадованно загоготали:
— От нас не убегут.
На деревенском выгоне плотной кучей стоят пленные, раздетые, босые. Вокруг кольцом конница. Северный ветер гонит по полю поземку, и стоявшие, унимая невольную дрожь, жмутся друг к другу, топчутся на месте. Поодаль у плетня притаились два «максима».
Кузнецов что-то крикнул, и кольцо всадников разорвалось, — они раздались в стороны.
— Гляди, Маруся! Которые побегут сюда, — это твои, — Кузнецов показал плетью, затем поднял ее вверх — пулемётчикам знак внимания — и резко опустил книзу — огонь!
Из двух пулеметных дул разом вырвались и часто-часто замелькали язычки пламени. От выстрелов загудел воздух, две пулеметные строчки слились в одну.
«Ата-та-та-та!»
Пули валили стоявших, кромсали тела. За грохотом стрельбы не было слышно ни воплей, ни стонов. Впрочем, некому было стонать, — ливень пуль не оставлял раненых. За какие-нибудь пять минут на падовском выгоне погибли семьдесят курсантов, семьдесят юношей, полных сил и здоровья, семьдесят преданных революции героев, желавших счастья своему народу. Вечная слава им!
После казни марусенцы вернулись в Марьевку и расположились на ночлег. В избе, отведенной для атаманши, тускло мигала лампадка, у хозяев не нашлось сала заправить каганец.
— Сёма, организуй-ка освещение! — распорядилась Маруся. — А то в потемках нахлебаемся щей с тараканами.
— У нас этого добра не водится, — обиделась хозяйка квартиры.
Семен вскоре вернулся и зажег каганец. В избе посветлело. Хозяйка, смахнув со скатерти крошки, поставила на стол полную миску щей и разложила ложки:
— Садитесь! Вечеряйте!
У Маруси, как и у остальных, с самого утра не было во рту ни крошки, но при виде жирных щей, от запаха вареной баранины ее замутило. Перед глазами ярко встала картина: выгон, поземка, дрожащие от холода люди в нижнем белье, а через мгновение те же люди, но срезанные пулями, лежавшие на поле вразброс, как снопы из скирды, разметанной вихрем.
— Не хочу, отказалась Маруся и проглотила обильно выступившую слюну. На всякий случай она подвинулась к двери. — Садитесь сами!
— Мне тоже что-то есть не охота, — отказался Семен.
За стол сел один Гришка-гармонист. Чавкая, он похваливал:
— Добрая похлебка, наваристая! Зря не едите.
Шли дни, и день ото дня грубела, зверела, дичала атаманша, а после Падовки вовсе потеряла нутро женское, человечье: стала не в себе, по ночам кошмарами мучилась, мяса видеть не могла, разучилась по-людски смеяться. — Война рушила все запреты, все препоны, все законы…
Кончался март, в воздухе сладко пахло весной: почками деревьев, талым снегом, прилетевшим по ветру южным теплом. Острые запахи пьянили живое. По телу разливалась истома, тревожили ночами бесстыдные сны, сердце билось пойманной птицей. На крышах орали мартовские кошки, всю ночь напролет громыхали железными листами. От полуденного солнца падали и разбивались вдребезги длинные сосульки с крыш.
Маруся ходила сама не своя: все чаще появлялся во взгляде греховный блеск, прячь-не-прячь, все равно заметят.
В эти-то дни пожаловал в Марьевку Егор Грызлов.
Гулянка. Деревянный, выскобленный добела простой стол. На столе еда, самогон, много самогона. Над столом забытая роскошь — керосиновая лампа с целым, без трещинки стеклом. Как ни противилась хозяйка, «сам» велел для дорогих гостей повесить и последнюю полбутылку керосина вылил в неё, — пусть знает атаманша Маруся, что для святого дела ему ничего не жаль.
Чавкают рты, лоснятся от бараньего жира багровые щеки, все бессвязнее становится речь.
В переднем углу Маруся. Красивое лицо атаманши кривит пьяная улыбка, губы полуоткрыты, уголки рта опущены. По правую руку от Маруси почетный гость Егор, по левую — Семен. Последний, чуя соперника, исподтишка следит за ним, но вида не подает.
Вспомню, вспомню, вспомню я,Как меня мать любилаИ не раз и не два.Она мне говорила:«Ты, мой миленький сынок,Не водись с ворами,—В Сибирь на каторгу сошлют,Скуют кандалами.»
Орут луженные морозом глотки, тоненько дребезжат стекла в окнах, черными растрепанными космами прыгает пламя в лампе.
Сбреют волос твой густойВплоть до самой шеи.Проведет тебя конвойПо матушке-Росее.
— Егорка, спросить тебя хочу.
— Спрашивай!
— Правду скажешь?
— Для тебя душу из нутра выну и к ногам положу, смотри, что в ней имеется.
— Скажи, почему ты тогда не донес на меня?
Егор смутился.
— Слухом пользовался, что ты от Васьки убежала, — невнятно выговорил он.
— А если бы осталась? Смотрит Устя в упор, глаз не отводит, постичь хочет сокровенные Егоркины мыслишки. Но Егор уже оправился от первого смущения. Ни один мускул не дрогнул у него на лице.
— Если бы с Васькой осталась, — донес бы… чтобы разбить вас, — Егор сплюнул и, помолчав, добавил: — Не гневайся, касатка, сама правды захотела.
— И за что ты его так ненавидишь? — тихо произнесла Маруся.
— Ваську? Думаешь, из-за тебя? Ошибаешься. Тут причин не одна: прежде всего Васька — лютый враг, потому что на таких, как он, большевизма держится. Потом… не знаю, известно ли тебе о подставном штабе 24-й дивизии?
— Краешком уха слышала. Это те, которые дезертирам фальшивые бумажки давали?
— Они самые.
— А Вася тут при чем?
— При том, что через него они попались и он же их накрыл. Между прочим, начальником того штаба был мой родный дядя. Ну, ладно, что толку вспоминать, когда они в земле схоронены! Давай о чем-нибудь другом!
Атаманша посмотрела на хмурое лицо Егора, обвела взглядом сидевших за столом, неожиданно поднялась.
— И-и-эх! — взвизгнула она и выскользнула на середину. — Гришка, давай плясовую! Жги!
Руки в боки, плечи развернуты, грудь колесом. Вот она, я, желанная, доступная!
Ринулся Егор медведем, — зазвенела посуда на столе, попадали бутылки, полился огуречный рассол.
Плывет Маруся по кругу. Егор старается: «Топ-топ, бух-бух-бух!» Трещат доски под сапожищами, хрустят, щелкают суставы в коленях, — тяжел плясун для такой партнерши. Семен глядит, ухмыляется, доволен и думает: «Сейчас я ему нос утру!» Шмыгнул в круг, оттеснил Егора и пошел выделывать: с носка на носок, с носка на каблучок, как на пружинах, вниз-вверх, вниз-вверх, крутится волчком, мелькают руки, ноги. Ай да Семен!
Егор насупился, стоит, глазищами буравит брови супонью стянуло. Глядел-глядел и, на подлость, подставил ножку танцору. Полетел Семен, сшиб кадку с помоями и вскочил разъярённый. Развернулся, — хрясть обидчика в ухо. Свернул бы зевки[49], да поскользнулся на разлитых помоях — удар легким получился. Задохнулись оба, кряхтят, сопят, тычут кулаками. Вокруг к стенам зрители прижались, при ловком ударе восторженно гогочут. И Маруся впилась взглядом, ловит каждое движение и в мыслях: «Из-за меня дерутся, — значит, стою того».
Обманул Егор противника ложным выпадом и ударил под ложечку. У Семена перехватило дух, потемнело в глазах. А Егор ему второй раз. Закачался и упал Семен, а Егор его сапогами.
Не по правилам, — лежачего не бьют.
— Цыц! — крикнула атаманша. И дюжий бандит как клещами, сжал Егоровы плечи.
— Уймись, Егорка! Подрались и хватит!
Трясется от злости Егор, а парень его за стол усаживает, вонючим самогоном потчует, пока другие Семена водой отливают.
Семена привели в чувство, и гульба продолжалась.
Вспомнишь ты старушку матьИ родного брата,Не утерпит твое сердце,Ты убьешь солдата,—
снова рассказывала песня о горькой арестантской доле. Кружатся головы, в табачном тумане возникают оскаленные рожи, остатки сознания глушит звериный рык:
Мать я зарезал,Отца я убил,Младшую сестренкуВ речке утопил.Погиб я, мальчишка,Погиб навсегда,Год за годамиПроходят лета.
Бесстыжие руки грубо тискают податливое тело. Ну, и пусть! Пусть летит всё в преисподнюю! Счастье сгинуло, и терять больше нечего! Гуляй, душа, в волюшку! Что бы такое сотворить?
Маруся освободила руку, нащупала наган, достала украдкой.