Владимир Зазубрин - Два мира (сборник)
Нетерпеливо кашлянул нетерпеливый Ян Пепел, Срубов вздрогнул. К столу подошел, в кресло сел, пригласил сесть Пепела машинально. Слушал и не слышал того, что говорил Пепел. Смотрел па него пустыми, отсутствующими глазами.
Когда Пепел сказал, что было нужно, и поднялся, Срубос спросил:
– Вы никогда, товарищ Пепел, не задумываетесь над вопросом террора? Вам когда-нибудь было жаль расстрелянных, вернее, расстреливаемых?
Пепел, в черной кожаной тужурке, в черных кожаных брюках, в черном широком обруче ремня, в черных высоких начищенных сапогах, выбритый, причесанный, посмотрел на Срубова упрямыми, холодными голубыми глазами. И свой тонкий, с горбинкой, правильный нос, четкий четырехугольный подбородок – кверху. Кулак левой руки – из кармана булыжником. Широкая ладонь правой – на кобуре револьвера.
– Я есть рабочий, ви есть интеллигент. У меня есть ненависть, у вас есть филозофий.
Больше ничего не сказал. Не любил отвлеченных разговоров. Вырос на заводе. Десять лет над головой, под ногами змеями шипели ремни, скрипели зубы резцов, кружил голову крутящийся бег колеса. Некогда разговаривать. Поспевай повертывайся. Скуп стал на слова. Но приобрел ценную быстроту взгляда. Перенес в душу железное упорство машины. С завода ушел на войну, а с войны – в революцию на службу к Ней. Но рабочим остался. И на службе, в кабинете слышал шипящее ползанье приводных ремней, щелканье зубчатых колес жизни. В кабинете как в мастерской, за столом как за станком. Писал безграмотно, но быстро. Стружками летела бумага с его стола на стол машинистки. Трещал звонок телефона, хватал трубку. Одно ухо слушает, другое контролирует стук машинки. Перебой, остановка – кричит:
– Ну, пошла, пошла машина. Живо!
И в телефон кричит:
– Карошо. Слушаю.
На ходу распоряжения агентам, на ходу два-три слова посетителям. Быстро, быстро. Некогда сидеть, много думать у машины. На полном ходу завод.
Вот и сейчас, после Срубова, у себя посетителя схватил глазами как клещами, в кресло усадил – в тиски сжал. И пошел, пошел вопросами, как молотками.
– Что? Благонадежность? Карошо. А советвласти сочувствуете? Вполне? Карошо. Но будем логичны до конца…
И Пепел написал на бумаге то, чего не хотел сказать при машинистке.
«Кто сочувствует советвласти, тот должен ее помогать давать. Будите у нас секретный осведомитель?»
Посетитель оглушен, бормочет полуотказ-полусогласие. А Пепел уже его заносит в список. Сует ему написанный на машинке лист – инструкцию секретным осведомителям.
– Согласны? Карошо. Прочтите. Дадим благонадежность.
Конечно, он ему и не думает доверять, как не доверяет десяткам других сотрудников. И работу каждого из них он обязательно проверяет, контролирует. За два с лишком года работы в Чека у него выработалась привычка никому не верить.
А в кабинет к Срубову шмыгающими, липнущими шажками, кланяясь, приседая, улыбаясь, заполз полковник Крутаев. Обрюзгший, седоусый, лысый, в потертой офицерской шинели, сел по одну сторону стола.
Срубов по другую.
– Я вам еще из тюрьмы писал, товарищ Срубов, о своих давнишних симпатиях к советской власти.
Полковник непринужденно закинул ногу на ногу.
– Я утверждал и утверждаю, что в моем лице вы приобретаете ценнейшего сотрудника и преданнейшего идейного коммуниста.
Срубову хотелось плюнуть в лицо Крутаеву, надавать пощечин, растоптать его. Сдерживался, грыз усы, забирал в рот бороду. Молчал, слушал.
Крутаев слащавой улыбкой растянул дряблые губы, вытащил из кармана серебряный портсигар.
– Разрешите? А вы?
Полковник привстал, с раскрытым портсигаром потянулся через стол. Срубов отказался.
– Сегодня я вам докажу это, идейный товарищ Срубов и проницательнейший предгубчека.
Срубов молчал. Крутаев руку в боковой карман шинели.
– Полюбуйтесь на молодчика.
Подал визитную фотографическую карточку. Одутловатое, интересное лицо, погоны капитана. Владимир с мечами и бантом.
– Ну?
– Брат моей жены.
Срубов пожал плечами:
– В чем же дело?
– А его фамилия, любезнейший товарищ Срубов.
– Кто он?
– Клименко. Капитан Клименко – начальник контрразведки армии.
Срубов не дал кончить:
– Клименко?
Крутаев доволен. Старческие тухнущие глаза замаслились хитрой улыбкой:
– Видите, можно сказать, родного брата не щажу.
Срубов записал подробный адрес Клименко. Фамилию, под которой он скрывался.
Уходя, Крутаев небрежно бросил:
– Да, уважаемый товарищ Срубов, дайте мне двести рублей.
– Зачем?
– В возмещение расходов на приобретение карточки.
– Ведь вы же ее у себя дома взяли.
– Нет, у знакомых.
– У знакомых купили?
Крутаев закашлялся. Кашлял долго. На лбу у него надулись синие жилы. Толстый лоб побагровел. Глаза заслезились, покраснели. У Срубова руки на мраморном пресс-папье. В голове – поднять, размахнуться и полковнику в висок. Тот наконец прокашлялся.
– Помилуйте, товарищ Срубов, у прислуги купил. Ровно за двести рублей.
Бросил на стол две сторублевки. Крутаев взял и подал руку. Срубов показал глазами на стену: «РУКОПОЖАТИЯ ОТМЕНЕНЫ».
Крутаев опять слащаво растянул губы. Расшаркался в низком поклоне. Стоптанными галошами, прилипая к полу, зашмыгал к двери. А Срубову все хотелось запустить ему в сгорбленную спину пресс-папье.
В раскрытую дверь из коридора шум разговора и топот – чекисты шли в столовую обедать.
Вечером было заседание комячейки. Мудыня и Боже, полупьяные, сидели, бессмысленно улыбались. Соломин, только что вернувшийся с обыска, сосредоточенно тер под носом, слушал внимательно. Ян Пепел сидел с обычной маской серого безразличия на лице. Ежедневно хитря, обманывая и боясь быть обманутым, он научился убирать с лица малейшее отражение своих переживаний, мыслей. Срубов курил трубку, скучал. Докладчик – политработник из батальона ВЧК, безусый парень, говорил о программе РКП в жилищном вопросе.
Рядом в читальне беспартийные красноармейцы из батальона ВЧК играют в шашки, шелестят газетами, курят. А переводчица Губчека Ванда Клембровская играет на пианино. Красноармейцы прислушиваются, качают головами.
– Не поймешь, чего бренчит.
Звуки каплями дождя в стену, в потолок, глухой капелью по лестницам. Срубову кажется, что идет дождь. Дождь пробивает крышу, потолок, тысячами всплесков стучит по полу. Вспомнил Левитана, Чехова, Достоевского. И удивился: почему? И, уже уходя с собрания, понял: Клембровская играла из Скрябина.
4
Руки прятали дрожь в тонких складках платья. Полуопущенные ресницы закрывали беспокойный блеск глаз. Но не могла скрыть Валентина тяжелого дыхания и лица в холодной пудре испуга.
А на полу раскрыты чемоданы. На кровати выглаженное белье четырехугольными стопочками. Комод разинул пустые ящики. Замки в них ощерились плоскими зубами.
– Андрей, эти ночи, когда ты приходишь домой бледный, с запахом спирта, и на платье у тебя кровь… Нет, это ужасно. Я не могу, – Валентина не справилась с волнением. Голос ломался.
Срубов показал на спящего ребенка:
– Тише.
Сел на подоконник, спиной к свету. На алом золоте стекол размазалась черная тень лохматой головы и угловатых плеч.
– Андрюша… Когда-то такой близкий и понятный… А теперь вечно замкнутый в себе, вечно в маске… Чужой… Андрюша, – сделала движение в сторону мужа. Неуклюже, боком опустилась на кровать. Белую стопку белья свалила на пол. Схватилась за железную спинку. Голову опустила на руки. – Нет, не могу. С тех пор как ты стал служить в этом ужасном учреждении, я боюсь тебя…
Андрей не отозвался.
– У тебя огромная, прямо неограниченная власть, и ты… Мне стыдно, что я жена…
Не договорила. Андрей быстро вытащил серебряный портсигар. Мундштуком папиросы стукнул о крышку с силой, раздраженно. Закурил.
– Ну, договаривай.
В стенных часах после каждого удара маятника хрипела пружина, точно кто шел по деревянному тротуару, четко стучал каблуками здоровой ноги, а другую, больную, шаркая, подволакивал. Маленький Юрка сопел на своей высокой постельке. Валентина молчала. Стекла в окнах стали серыми с желтым налетом. Комод, кровати, чемоданы и корзины оплыли темными опухолями. По углам нависли мягкие драпри теней, и комната утратила определенность своих линий, расплывчато округлилась. Андрей видел только огненную точку своей папиросы. Другая такая же тыкалась ему в сердце, и сердце, обожженное, болело.
– Молчишь? Ну так я скажу. Тебе стыдно, что разная обывательская сволочинка считает твоего мужа палачом. Да?
Валентина вздрогнула. Голову подняла. Увидела острый красивый глаз папиросы. Отвернулась.
Андрей, не потушив, бросил окурок. Глаз закололо маленькой огненной булавкой с полу. Закололо больно, как и у Андрея сердце. Валентина закрыла лицо ладонями.
– Не обыватели только… Коммунисты некоторые… – И с отчаянием, с усилием, еле слышно последний довод: – И мне надоело сидеть с Юркой на одном пайке. Другие умеют, а ты предгубчека – и не можешь…