Евсей Баренбойм - Доктора флота
Профессор Зайцев достал из кармана полученное утром, но до сих пор непрочитанное письмо. На конверте стоял синий штампик: «Проверено военной цензурой». Письмо было из Кирова от Саши Черняева. «Дорогой дружище! — писал Александр Серафимович. — Спешу первым делом уведомить тебя, что Мишель вместе с курсом еще четвертого сентября выехал из Кирова. Думаю, что они попадут к вам. Я провожал его и взял слово, что он сообщит тебе и Лидуше о предстоящем приезде. Слово он дал неохотно, это заметили даже девочки, и буркнул: «Под крылышко к ним все равно не пойду». Возможно, он прав».
Антон Григорьевич перестал читать, задумался. Восемь лет они с Лидушей прожили, а детей все не было. Лидуша страдала, плакала, ежегодно ездила в Саки принимать грязи, посещала крупнейших специалистов… И вдруг эта неожиданная счастливая беременность и рождение Миши. Мальчик рос трудно. Они делали все, что требовала тогдашняя наука: укутывали новорожденного в стерильные пеленки, не допускали к нему даже самых близких знакомых, а показывали лишь издалека, ходили в масках, и все равно вскоре после рождения Миша заболел тяжелой формой пузырчатки новорожденных, а затем со странной и дикой последовательностью перенес все без исключения детские инфекции. Он рос способным мальчиком, у него великолепная память, быстрый, все схватывающий ум.
Антон Григорьевич понимал, что слепая любовь матери, ее стремление оградить сына от всех житейских трудностей и сложностей привели к тому, что Мишель вырос нерешительным, изнеженным, трусоватым. Круглый отличник, гордость школы, он на товарищей смотрел свысока и, если те не успевали, дома рассказывал о них только в насмешливом ироническом тоне. Это бесило Антона Григорьевича. Он начинал быстро ходить по кабинету и говорил сердясь:
— Совсем не все, кто учится плохо в школе, бездари и ничтожества. Многие великие люди были двоечники и едва переходили из класса в класс.
Но существенно повлиять на воспитание сына профессор не мог. Он всегда был занят наукой, своей клиникой, руководить которой стал рано, в тридцать шесть лет, хотел сохранить мир в семье, а всякий мужской разговор с сыном вызывал у Лидуши истерический припадок.
— Оставь мальчика в покое! — кричала она, обнимая сына и целуя. — Прошу тебя, оставь его! Он по горло сыт твоими нравоучениями и примерами.
Убедить жену в ее неправоте было невозможно. Инстинкт материнства был сильнее любых соображений разума. Пришлось с болью в сердце махнуть рукой и примириться.
Участник первой империалистической войны, профессор Зайцев понимал, что его робкий изнеженный сын на фронте будет плохим солдатом. Именно такие чаще других гибнут уже в первые дни пребывания на передовой. Поэтому сейчас он был согласен с женой, что их родительский долг устроить Мишу около себя. «А уговорить мальчишку будет нетрудно», — подумал Антон Григорьевич, вспоминая строки из письма Черняева, снова разворачивая листок. «Откровенно говоря, завидую тебе. В такое трудное время нужно быть там, где решаются судьбы войны. И еще. Стыдно писать об этом, особенно сейчас, но я женился! Твой престарелый нудный друг взял себе в жены очаровательную молоденькую женщину, которая моложе его (не пугайся только!) на двадцать два года! Зовут ее Юля. Разница в возрасте причиняет мне массу неудобств и вызывает уйму насмешек. Но все равно — я безмерно счастлив…» Антон Григорьевич дочитал письмо до конца, вспомнил, что не рассказал жене о недавней встрече. Они заночевали с главным хирургом в армейском госпитале. Вечером дежурная сестра принесла им чай. Он взглянул на нее — то была Мишина соученица и первая любовь Шурка Булавка. Она натерпелась горя. Во время эвакуации от взрыва бомбы погибли родители. Сама была ранена, попала в плен, бежала, сумела перебраться через линию фронта, закончить курсы медсестер. Шурка по-прежнему была красива какой-то грубой, вызывающей красотой, и Антон Григорьевич заметил, что, пока она рассказывала о себе, около домика нервно ходил и поглядывал на окно молодой майор.
— Вас ждут, наверное? — вежливо спросил он у девушки.
— Подождут, — небрежно ответила она, продолжая рассказ. — Много здесь таких ожидальщиков. — Узнав, что скоро в полку охраны штаба фронта будет служить Миша, Шурка сказала: — Пусть разыщет меня. Вот номер моей полевой почты.
— Обязательно, — пообещал Антон Григорьевич. — Не сомневаюсь, что он очень захочет вас увидеть.
Неделю спустя, возвращаясь с передовой, немецкие самолеты сбросили на поселок, в котором находился армейский госпиталь, несколько оставшихся бомб. Одна из них попала в дом, где после дежурства крепко спала Шурка Булавка. Накануне ей исполнилось двадцать лет.
Паровоз громко загудел и остановился. От резкого торможения вагоны лязгнули буферами. Сидевший на чурке у двери Пашка не удержался и упал на ведро с водой. Оно опрокинулось. Пашка поднялся, выругался, потирая ушибленное место, и выглянул наружу. Эшелон стоял возле небольшой станции. На уцелевшей стене разбомбленного вокзала едва держалось наполовину оторванное название — «Зубино». Моросил дождь. Многочисленные воронки от авиабомб и снарядов были полны водой. Вдоль вагонов бегал Акопян и кричал:
— Выгружайсь!
Пашка достал вещевой мешок, скатку, автомат ППШ и первым спрыгнул на землю. От нее едва слышно пахло мятой, чабрецом.
Из вагонов посыпались ребята, они осматривались, разминали занемевшие от долгого лежания руки и ноги, и Пашка подумал, что наступило то время, о котором столько было разговоров последние месяцы. Вот он, фронт, и, может быть, завтра они вступят в бой. Месяц назад он мечтал вернуться в Киров с перевязанной белоснежным бинтом рукой, в выцветшей застиранной гимнастерке с двумя орденами на груди и полоской за тяжелое ранение и прийти к Лине.
— Ты? — изумилась бы она, и ее большие глаза осветились бы радостью и восторгом. — Откуда?
— Оттуда, — спокойно ответил бы он. — Из-под Сталинграда.
Тогда Пашке казалось, что Лина именно та девушка, которая ему нужна. Но, странное дело, этот месяц прошел, а он почти не вспоминал о ней. Такое с ним уже бывало. Кажется, что на этот раз все по-настоящему, что лучшей девушки никогда не встретишь, а потом в один прекрасный день в груди все гаснет, будто кто-то плеснул на огонь из ведра, и уже не тянет к ней, ищешь новых встреч, новых знакомств. «С моим характером я никогда не смогу полюбить, — думал он. — И, наверное, не надо. Гораздо важнее, чтобы любили меня. Женщины очень могут помочь в жизни».
Из раздумий Пашу вывел голос Акопяна.
— Вам что, особый приглашений нужен, товарищ Щекин? Быстро в строй!
До района сосредоточения предстояло протопать сто двадцать километров. Сухая серая трава была густо присыпана желтой пылью, на телеграфных столбах сидели коршуны: вцепившись когтистыми лапами в белые изоляторы, зорко высматривали добычу. В воздухе почти полностью господствовала немецкая авиация. Самолеты противника бомбили железнодорожные эшелоны, колонны машин, скопления войск. Когда не было других целей, не брезговали отдельными машинами, группками людей. С высоты немецким летчикам были хорошо видны каждая нитка дороги, балочка, рощица деревьев. Поэтому шли только ночью.
От земли тянуло холодом. Над плоской, как горное озеро, степью висела рогатая луна, как будто сошедшая с иллюстраций к сказкам Шехерезады. Если прислушаться, было слышно, как далеко-далеко на юго-востоке глухо грохочет артиллерийская канонада. Луна освещала спины идущих впереди, дула винтовок, широкие трубы минометов, длинные стволы ручных пулеметов. Шли молча. Ни шутить, ни говорить не было сил. Даже ночью в небе слышен гул самолетов. Опытное ухо могло различить треск «кукурузников», высокое гудение немецких «лаптешников» Ю-87, рев медлительных бомбардировщиков ТБ-3. Останавливались ненадолго — попить воды, перемотать портянки, и снова вперед.
Чем ближе батальон приближался к фронту, тем очевиднее становилось, что здесь готовятся к большим делам. Еще недавно тихие сонные хутора были набиты людьми, военной техникой. Чуть ли не каждые полкилометра стояли рассредоточенные и хорошо замаскированные орудия, танки, грузовики. Ночью во всех направлениях двигались войска.
Последние двое суток почти непрерывно лил дождь. Грунтовая дорога, растоптанная тысячами ног, размокла, стала скользкой, многочисленные выбоины и придорожные кюветы наполнились водой. Облепленные грязью сапоги были словно из железа. К утру едва волочили ноги. Как только над горизонтом всходило солнце, Орловский командовал:
— Командиры рот, ко мне! Личному составу завтракать и отдыхать.
После этих долгожданных слов курсанты валились на мокрую траву, зарывались в стога сена и мгновенно засыпали, обессиленные, почти бездыханные.
В середине октября дивизия влилась в армию генерала Лопатина. Васятку забрали в отделение снайперов при штабе полка. Он ни за что не хотел уходить. Умолял старшего лейтенанта Орловского не разлучать с ребятами. Ухо государя, который и здесь занимал привилегированную должность ротного писаря, рассказал, что весьма побаивающийся Орловского Акопян рискнул и попросил оставить курсанта Петрова в роте. Но комбат был непреклонен.