Игорь Акимов - Дот
— А як же! Ясне дело — внял, товарыш лейтенант. — Чапа пока так и не принял решения: валять ваньку — или рискнуть быть искренним. Поэтому и его ответ был не лишен противоречия. — Однако ж я так поняв, товарыш лейтенант, — война…
— Коллекция где, Чапа…
— Та де ж ей быть, товарыш лейтенант? В казармi ж вона, товарыш лейтенант. Як була у вашей в тумбочке…
Надо признаться, что в этот момент Чапа даже пожалел лейтенанта. Не так, чтобы очень; чуть-чуть. В самом деле: ну как теперь лейтенанту быть? Война — это понятно. Только ж не круглые сутки война, не без продыху, иногда ж бывает момент, когда у человека возникает потребность душой оттаять, возле чего-то пригреться. Одному — письма мамкины перечесть, другому, скажем, повспоминать или помечтать. Кабы прошлой ночью Чапа знал, что война, конечно, закинул бы в линейку не только шинель и смену белья, но и остальные лейтенантовы шмотки. Закинул бы все, что было в тумбочке. И злосчастную коробку тоже. Ни на что стоящее лейтенантовой души не хватает? — пусть бы бритвочками бавился… Но этой мысли — знаку мимолетной слабости — Чапа не дал ходу. Он никогда не думал о высоких материях, а насчет жизни был весьма широких взглядов, многое мог простить — если понимал резоны, конечно. Но ведь есть и святые вещи, и там никакие резоны не могут стать оправданием.
Впрочем, это так, к слову…
Теперь коробка с бритвами была ох как далеко! Не по километражу, а по жизни. Она была уже в невозвратном прошлом, и только один лейтенант не мог этого внять.
Чапа как воочию видел ту тяжелую казарменную тумбочку, в нижнем отделении которой лежала злосчастная коробка. На самом дне. Коробка была прикрыта запасным комплектом голубого байкового белья. Не для маскировки (ведь о ней знали все), а так — для порядка. А еще выше, завернутые в дивизионную газету «Штык Родины», лежали две пачки писем, перевязанные шнурками от ботинок. Письма были от барышень. Лейтенант имел блокнот с их данными. Каждой барышне была отведена своя страница, а на ней мелкими буковками, округлыми и разъединенными (во всем блокноте вы бы не нашли и двух букв, перетекающих одна в другую, что тоже говорит о характере и высоком самомнении), — так вот, записи состояли из а) имени и фамилии, б) адреса, в) дня и года рождения, г) дня, отмеченного словами «есть контакт!», и, наконец, из д) очень точных деталей, внешних и интимных, которые бы позволили узнать эту барышню спустя какое-то время, если бы случилась такая нужда. Или желание опять ее повидать. (Теоретически это не исключается, не так ли?) Разумеется, имелись и фотографии, но фотографии оставались в конвертах вместе с письмами. Лейтенант доставал их в единственном случае — как иллюстрации, — когда после второй или третьей бутылки читал приятелям — как он сам это называл — «Выбранные места из переписки с подругами».
Сами понимаете — блокнот был всегда при нем. Лейтенант носил его в левом кармане гимнастерки. Это мой партбилет, посмеивался он про себя, а вслух, приятелям, говорил: «Он всегда согрет моим сердцем, всегда с пылу с жару. В трудную минуту мне достаточно почувствовать его на груди, а еще лучше — положить руку вот так, на карман, и прижать его к груди, прижать… — и становится так хорошо, так легко, и я думаю: жизнь прожита не зря!..»
Интересно: теперь, когда коллекция гавкнула, поможет ли ему пережить эту потерю знаменитый блокнот?
Но это так — к слову.
Кстати, небольшая поправочка: и бритвы-то не все были на месте. Одна из них, чуть ли не самая ценная, находилась в мастерской. Немецкая, с грубой костяной ручкой, со свастикой у основания лезвия. Она даже имя имела, довольно простое, что-то там было насчет золы, только Чапа и не старался запомнить. Сам он еще не брился ни разу — у них у всех в роду волос был светлый, тонкий и поздний, — и был убежден, что привередничать из-за бритв — блажь. Но как было потешно, слов нет, когда лейтенант, отдавая эту бритву мастеру для пустяшного ремонта (клепка в ней разболталась; всей-то работы — пара ударов молотком), повторил раз пять, какая это ценность, и при том добавлял, что она дорога ему, как память. И вот теперь эта «память» осталась в мастерской, уж наверное — насовсем, потому что с войны не удерешь, это не маневры. Не сегодня — завтра Красная Армия пойдет вперед, на Берлин, чтобы задушить фашистскую гадину в ее собственном логове. Вот и выходит, что в это местечко, где были их казармы, лейтенант если и попадет, то ого как не скоро, и вряд ли тогда его признают, а скорее всего — не попадет вовсе. Выходит, бритва — тю-тю!..
Но оказалось, что лейтенант видит ситуацию иначе. Высказав Чапе все, что о нем думает, лейтенант приказал:
— Свой вещмешок оставляешь здесь. Налегке смотаешься в казарму. Внял? Даю тебе двадцать четыре часа. Чтобы ни минутой позже вся коллекция — и «золинген» из мастерской! — были здесь. Внял? Напорешься на патруль — сам крутись. Если вернешься с пустыми руками — сдам в спецотдел, как дезертира.
Ну что на это скажешь? Всегда прав тот, кто имеет право приказывать. А с этим лейтенантом — уж какой есть — еще жить и воевать. Поэтому Чапа и виду не подал, что он об этом думает. Конечно, приказ был еще тот, явно незаконный, но кто ссыт против ветра?..
Насчет вещмешка — это лейтенант со зла, решил Чапа. По себе судит. Без вещмешка — значит, без припасу; с пустым животом — не разгуляешься, бегом побежишь к ротному котлу. Но почему он сказал «налегке»? Имел в виду — и без оружия? Но коли это и впрямь война, — какой же я красноармеец без винтовки? Нет уж; раз про винтовку конкретно не было сказано — я буду при ней.
Чапа набил оба патронташа; сходил к старшине (старшина — человек полезный, поэтому Чапа еще в первые дни службы нашел тропку к его сердцу) — и получил четыре больших сухаря; наполнил флягу водой из родника (родник был рядом, у основания холма позади их позиции)… Сколько ни тяни, а идти придется. Чапа настроился на философский лад — и потопал к дороге.
Путь до казармы оказался неожиданно приятным. Его подобрала первая же попутная полуторка, а за развилкой Чапу пустил на фуру неразговорчивый вуйко в засмальцованном жилете из овчины и в картузе на манер конфедераток: весь углами и козырек лаковый. Солнце уже не пекло, дорога была гладкой, колеса у фуры богатые, на резине. Чапа как зарылся носом в то сено, так только перед казармой вуйко его и растолкал.
В расположение полка Чапа возвратился куда раньше назначенного срока, хотя от шоссе ему пришлось свернуть сразу: на первом же километре уже выставили КП, причем это были не красноармейцы, а энкавэдэшники, как известно — ребята серьезные. Разглядывая их через кусты, Чапа подумал, что бы это могло значить, ничего не придумал — и побрел лесом. С трехлинейкой за спиной и тяжелой коробкой под мышкой не разгонишься, но Чапа и не спешил. Когда вызвездило — ориентировался по звездам. Потом уснул. Когда поднялся — солнце было уже высоко.
Своего полка на месте он не обнаружил.
Место — то самое. Речка с характерным изгибом, с кувшинками — там же, где и вчера. Каменный сарай с крутой соломенной крышей на краю луга. И позиция та. Вот место, где копал траншею он, Чапа. Если несколько часов подряд долбишь каменистую землю — столько мелких деталей, оказывается, запоминаешь. Траншею без него успели закончить. А вот и блиндаж лейтенанта, тоже законченный, даже дерном поверху успели обложить. Но красноармейцев нет. И признаков боя нет: ни одной воронки от снаряда или мины, ни одной гильзы на дне траншеи. Полк словно испарился. Чапа поискал в блиндаже: ведь лейтенант должен был хотя бы записку оставить… Записки не было. Чапа выбрался наружу, сел в цветущую траву и положил рядом коробку с бритвами. Оцепенение длилось недолго. Когда оно рассеялось, Чапа знал, что теперь он дезертир. И нет ему оправдания.
Пахло свежей влажной землей, чабрецом и еще чем-то терпким, вроде лука. В густом воздухе плавали пчелы. Вязы стояли на вершине холма, как войско, изготовившееся к битве; роща кончалась вдруг, и оттого, что луга были выкошены, а кустарник вырублен совсем, крайние деревья казались стройнее и выше, чем были на самом деле. За долиной опять начинались холмы; из-за одного, сбоку, четко темнея на фоне белесого неба, выдвигался шпиль костела. Вчера Чапа его не заметил, не до того ему было, помкомвзвода сразу приставил к делу и следил, чтобы вестовой комроты не отлынивал. А сегодня Чапа был другим, сегодня Чапа примечал каждую деталь — и каждой находил применение. Еще бы: ведь теперь от этого зависела его жизнь…
Он остался один.
Я теперь совсем один, понял Чапа, и эта мысль испугала его, как если бы вдруг оказалось, что он остался один-единственный на земле. Рядом не было лейтенанта, за спиной которого, оказывается, Чапе жилось безбедно. Рядом не было товарищей по роте. Ни с кем из них Чапа не дружил (исключением, как вы помните, был старшина; с остальными Чапа предпочитал держать дистанцию, хотя и не показывал этого; напротив — с каждым имитировал близость; это было у него в крови, от предков), но они были свои, Чапа мог на них рассчитывать; конечно — до какой-то черты. А теперь их не было. Никого. Он остался один. Сам себе командир и сам себе товарищ, сам и разведка, сам и основные силы…