Александр Проханов - Кандагарская застава
Лейтенант смотрел, как, пихаясь локтями, крича, тусуя ботинками жесткий мяч, бежит пулеметчик, обводя, отталкивая сердитого минометчика, и тот обиженно, тонко вскрикивая, хватает противника за крепкий локоть. Они сцепились, и мяч, отскочив от стенки, подкатился к ногам лейтенанта. Щукин мгновение раздумывал, не желая мешать игре. Но не удержался. В счастливом азарте кинулся в самую гущу, стал пинать неровный, зашнурованный проволокой мяч, промчался за ним на край поля, где из танковых гильз были выстроены ворота, — ударил ногой. Мяч подлетел, шмякнул в пустой бак, упал на землю, и им тотчас завладел солдат, ловко погнал вдоль стенки. А лейтенант, смущенный, прошел мимо, слушая долго гудевшую от его удара металлическую пустоту.
Он зашел в свое командирское, темное, без окон, жилище, зажег свет, озаривший кирпичные обшарпанные стены, прикрытые над кроватью полотняной тряпицей, кровать, занимавшую две трети жилого пространства, столик в головах, столь малый, что за ним едва удавалось раскрыть книгу. Печка, обмазанная глиной, еще излучала слабое тепло и запах елового дыма. Ниша в стене на зиму забивалась доской. Летом доска убиралась, в проем проникал неяркий, желтоватый свет, а чтобы уличный жар не затекал в комнатушку, в эту нишу укладывался пук верблюжьей колючки, поливался водой. Слабая тяга выпаривала воду, остужала помещение. «Кандагарский кондиционер» — называли колючку жившие здесь офицеры. Она и сейчас была в нише, сухая, черная, забытая с лета.
Щукин сел за столик, застланный аккуратно газетой. Достал тетрадь в клеенчатой обложке. Раскрыл и стал глядеть на исписанные, освещенные лампой страницы. Это был его дневник, который с перерывами, иногда на целые месяцы, он умудрялся вести.
Направляясь в Афганистан почти сразу после училища, он дал себе слово вести дневник. И начал его с первых дней на заставе. Ему казалось важным не только для себя, но и для кого-то еще, желающего лучше понять суть афганских событий, записывать свои состояния, все, что он увидит на этой уникальной, загадочной азиатской войне, на которую привела его офицерская служба. Описывать нравы народа, архитектуру и быт кишлаков, убранство домов и мечетей. Фиксировать местные предания и сказы, свои мысли и чувства, наблюдения о муллах и торговцах, о дружественной армии, о политической жизни страны, в которую он волею обстоятельств вынужден был вмешаться. И первые страницы заполнялись пространными описаниями местной природы, закатов и восходов, кандагарского рынка, расписных грузовиков, размышлениями о несходстве среднерусского климата с климатом этих сухих, горячих земель, где иногда вдруг начинало чувствоваться дыхание близкого океана.
Но постепенно записи становились короче, эмоции и чувства однообразнее. Времени для записей не хватало. Не было продолжительных разговоров и встреч с муллами. Купол кандагарской мечети, мимо которой пролетел «бэтээр», был пробит снарядом. Вопросы продовольствия, боекомплекта, медицинского обслуживания на вверенной ему заставе становились главной его заботой. Ежедневные обстрелы, проводка колонн, отправка в госпиталь раненых — главным содержанием его жизни.
Но он продолжал вести свои записи, сухие и короткие, как щербинки, нанесенные осколками на каменную дозорную башню. Надеялся когда-нибудь после, не здесь, а в другой, пока еще отдаленной жизни, восстановить день заднем пережитое. Ночное небо, бархатно-черное, теплое, с шевелящимися белыми звездами, внезапные озарения души, стиснутой на этой заставе минными полями, пулеметными гнездами и брустверами. Запах теплого дыма невидимого очага, у которого в сумерках глинобитного дома сошлась невидимая семья. Боль в желудке, когда начинался тиф, когда его увезли после обстрела и он в «бэтээре», кутаясь в танковую куртку, все волновался, пугался, как на заставе обойдутся без него, командира. И ужаснувшиеся, побелевшие глаза новобранца, увидевшего впервые убитого — растерзанного миной водителя, его оторванную, лежавшую на обочине ногу. Осколок в праздничном торте — как смеялись они этой проделке душманов, пославших свой стальной, с зазубренными краями гостинец!
Все это всплывет, воскреснет из скупых и оборванных записей, занесенных в тетрадь.
Бережно, любовно погладив клеенчатую обложку, он открыл наугад свой дневник, прочитал страничку.
«21 сентября, понедельник. Сопровождение. Привезли воду. Двое больных. Лукьянова отправили в госпиталь. Все нормально.
22 сентября, вторник. Около двадцати часов обстрел из гранатомета и стрелкового. Сопровождения не было. В двадцать два часа сильный обстрел «Гундигана». Все нормально.
23 сентября, среда. Сопровождение. Привезли воду. Сильный обстрел «эрэсами». Положили около двадцати пяти штук. Сгорел выносной пост. Все нормально. Пришли письма от мамы и сестры.
1 октября, четверг. Привезли боеприпасы и продукты. Сопровождение. В тринадцать часов обстрел из гранатометов и стрелкового. Загорелась свалка. Все нормально. Написал письма маме и сестре.
2 октября, пятница. Сопровождение. Воды нет.
4 октября, воскресенье. В два часа обстрел из «безоткатки». Ранен в ногу рядовой Игнатулин Рамиз Газизович, осколком. В остальном все нормально».
Отложил дневник и задумался. В этих записях обнаружилось скудное, на грани выживания, бытие, где появление воды и хлеба было событием, позволявшим продолжить жизнь. А обстрелы были естественным проявлением существования, отмечали смену ночи и дня. Рефрен «все нормально» звучал как заклинание, благодарение всевышнему, чья милость их не оставила.
«11 октября, воскресенье. Сопровождение. Мой день рождения. Прибыл рядовой Шершович из госпиталя. В двадцать два часа обстрел из гранатомета, три штуки. Все нормально.
12 октября, понедельник. Сопровождение. Направлен в медроту рядовой Косулин. Прибыл Давлет обучать повара.
16 октября. Сопровождение. Смена белья. Пришло письмо от мамы. Обстрел «эрэсами». Недолет сто метров. Три штуки. Все нормально.
28 октября. Сопровождение. Привезли хлеб, воду. Прошел первый дождь. Сильный ветер, плохая видимость. Была заправка бензином.
Мылись в бане. Написал письмо маме и сестре. В двадцать часов обстрел из «безоткатки» и стрелкового. Все нормально».
Он читал свои записи и вдруг испытал страшную усталость и вялость. Словно строчки мгновенно выпили всю его энергию, молодые силы и соки. Часть его души, что ежедневно боролась, отстаивая существование, свое и своих подчиненных, на этом крохотном, посыпанном осколками кусочке земли, эта часть души помертвела, превратилась в горстку сухого угля. Он ощутил в себе эту смерть, испепеление жизни. Слепо уставился в тетрадку.
Эта духовная смерть, случившаяся с ним здесь, в тесной комнатке с засохшей верблюжьей колючкой, длилась мгновение. Оно кончилось, сменилось другим, будто остановившееся сердце сдвинулось с мертвой точки, протолкнуло сквозь себя тромб и снова забилось. Надо было действовать, жить. И, желая возродить в себе силы, пользуясь сделанным однажды открытием, он стал думать о сестре и о матери. Перенесся к ним через все стреляющие заставы, заминированные дороги, падающие в огне вертолеты, операционные столы и палаты, через все разрушенные кишлаки и неубранные, сирые нивы…
Они с сестрой сидят за столом. Белая скатерть с разводами. Тарелка с красными вишнями. Они едят, чмокают, брызгают соком. Разыгравшись, расшалившись, стреляют друг в друга скользкими красными косточками. В лоб, в шею, на белую скатерть. Мать вошла, рассердилась, накричала на них, развела по разным углам. Так и запомнил: белая скатерть, тарелка с вишнями, строгое мамино лицо, смеющиеся, в красном соке губы сестры и повсюду на белом яркие вишневые косточки.
Он вздохнул глубоко, набираясь из далекого, прошлого новой силы и свежести. Поднес к тетради руку записать в нее несколько слов: «строительство курилки», «баня», «выпуск стенгазеты». Но в дверь постучали.
— Разрешите войти?… — На пороге стоял дневальный. — С нижнего поста прислали сказать — пришли бабаи. Хотят вас видеть, товарищ лейтенант! Что-то хотят сообщить!
— Хорошо, — сказал взводный. — Ступай наверх, на радиостанцию. Позови таджика Саидова. Пусть придет, переведет…
И, досадуя, что кончилась минута его одиночества, Щукин выбрался из-за тесного столика, вышел на солнце.
Он спустился с шлагбауму, к полосатой штанге, охраняемой часовым. Там стояли старики-афганцы из соседнего кишлака, «бабаи», как называли старейшин солдаты.
— Салям алейкум! — поклонился им лейтенант, поочередно пожимая им руки, чувствуя в своих твердых, мозолистых ладонях другие, еще более твердые, корявые, каменные, с черными загнутыми ногтями ладони крестьян, построивших здесь эти глинобитные, коричнево-желтые кишлаки, прорывшие арыки в «зеленке», насадившие виноградники и гранатовые сады. — Ху басти! Читурасти! — произносил он несколько известных ему приветствий.