Василий Ильенков - Большая дорога
— У меня утка уплыла. Помогите поймать.
Они сели в лодку, но и в лодке Коля продолжал объяснять устройство электровеялки. Утка забилась в кусты, и ее нельзя было ничем выманить оттуда.
«Пропала охота!» — с досадой думал Шугаев и, стараясь придать своему голосу ласковый тон, манил: «Уть! Уть! Уть!» Но утка, зачарованная нежным призывным криком селезня, уплывала все дальше и дальше.
— Мне необходим только трансформатор для повышения напряжения, — продолжал Коля. — Такого типа, как на рентгеновских установках. У вас есть в районе рентген?
— У нас прекрасная больница. Я скажу Евгению Владимировичу, чтобы он разрешил вам проделать опыт… Уть! Уть! Проклятая…
— Вот и чудесно! — радостно воскликнул Коля. — Завтра же я примусь за работу.
Мимо лодки тянула стайка кряковых. Шугаев выстрелил — и селезень упал в воду, но тотчас же вынырнул и, взмахивая подбитым крылом, поплыл в кусты.
— Гребите скорей! — крикнул Шугаев.
Коля щурил свои близорукие глаза, он не видел селезня и не знал, куда направлять лодку.
Шугаев прицелился, но в тот момент, когда нажал спуск, селезень нырнул. Он появился шагах в сорока правей, но Коля снова потерял его из виду.
— Правей! Правей берите! — кричал Шугаев, прицеливаясь; раздраженный неповоротливостью Коли, он сердито дернул спуски опять промахнулся. Селезень исчез в кустах.
— Затратить полгода человеческой жизни, чтобы отсортировать каких-нибудь пятьсот пудов семян! — возмущался Коля.
— Уть! Уть! Уть! — звал Шугаев охрипшим от досады голосом.
Они вернулись на стоянку. Борис, выспавшийся, розовый, довольный, разжигал костер. Шугаев рассказал о своих неудачах.
— Я сейчас поймаю утку. И селезня вашего найду, — уверенно сказал Борис.
Он сел в лодку и вскоре привез подсадную и подранка-селезня.
— Как же это вам удалось так скоро? — удивился Шугаев, чувствуя, что ему уже трудно начать неприятный разговор с Протасовым.
— Я умею обращаться с домашней птицей. У нас всегда было много уток, гусей, кур, индеек, — сказал Борис, хитро поглядывая на Шугаева, как бы говоря: «Я знал, что вы, Иван Карпович, приготовились разорвать меня на куски. Но я знаю также, что вы можете растаять от доброго поступка. И вот я обезоружил вас». — Я люблю птиц, и они любят меня.
— Да, Тарас Кузьмич любит птиц и животных, — сказал Шугаев, чувствуя, что говорит совсем не то, что нужно было бы сказать о Тарасе Кузьмиче, который имел много гусей и уток потому, что колхозники привозили ему зерно за лечение коров и свиней. — Это хорошо, что вы любите птиц и они любят вас, но гораздо важней, чтобы вы любили людей и они любили бы вас, — глухо, волнуясь, проговорил Шугаев.
И Борис принялся усердно раздувать потухающий костер.
Коля сидел поодаль на берегу, смотрел на разлив, стараясь отыскать глазами островок, на котором уединился Владимир; только сейчас, случайно сунув руку в карман, он обнаружил письмо Владимиру от Наташи.
— Можно любить птиц, зверей, цветы, хорошую мебель… но любить людей — прежде всего, — продолжал Шугаев. — Иной создает красивые вещи, ходит в театр, любит свою собаку, но не любит человека. Он вот тоже уцепится руками за свою «доску» и плывет по океану жизни, а случись рядом будет кто-нибудь тонуть, он скажет: «Ты уж, брат, извини, доска двоих не выдержит…» А Владимир скажет: «Бери мою доску, плыви… а я уж как-нибудь…»
— Вы, Иван Карпович, идеализируете Владимира, — сказал Борис. — Я знаю человека, у которого он отбил любимую женщину…
— Не верю я, когда жалуются: вот отбили у меня женщину. Если она любит тебя, то уж никто ее не сможет отбить… Значит, тут виноват не тот, к кому она ушла, а ты сам, потому что недостоин ее любви… «Отбили»! — Шугаев иронически усмехнулся, вспомнив, что словечко это испугало и его самого, когда доктор стал ухаживать за Лидией Сергеевной; но она не ушла и не уйдет, потому что нельзя разбить настоящую, большую любовь.
Шугаев помолчал, глядя на разлив, как бы собираясь с силами, чтобы сказать самое трудное. А птицы все летели и летели, с радостным криком опускались на сверкающую воду, купались, ныряли, гонялись друг за дружкой, разбивались на пары, уединялись в кусты, и над разливом звенела торжествующая песня любви.
— Вот вы, Иван Карпович, требуете от каждого человека высокого подвига самопожертвования ради всех. Но ведь на такой подвиг способны только герои, такие… как Владимир Дегтярев, а я простой смертный, и таких миллионы. Да, я слаб, признаюсь… Но разве я не имею права на счастье? — сказал Борис, чуточку побледнев. — Я от имени этих миллионов спрашиваю вас: мы, слабые, цепляемся за свою «доску», как вы сказали, плывем, барахтаемся, но ведь мы тоже хотим жить? Пусть мы маленькие, серые, но…
— Нет! Серые умерли. Мы открыли в каждом несметные богатства души. Человек воскрес, поверил в себя, в свои силы. Один создает прекрасный дворец для людей, другой — паровую турбину мощностью в сто тысяч киловатт, третий — электровеялку, как этот Коля, четвертый пишет симфонию. Мы каждому открыли дверь в большой мир, очищенный от мерзости эгоизма… Как умно, хотя, быть может, и в тяжеловатой форме, сказал поэт, обращаясь к такому вот «серому» человечку:
Как ты велик, ты не знаешь и сам,Проспал ты себя самого.Твои веки как будто опущены были во всю твою жизнь,И все, что ты делал, к тебе обернулось насмешкой, —Твои знания, барыши и заботы.Но посмешище это — не ты.Там, под спудом жалких мыслишек и чувств, затаился ты — Настоящий.И я вижу тебя там, где никто не увидел тебя…
— Вы хотите уничтожить личность со всем ее своеобразием, с недостатками… ошибками… выработать некий стандарт добродетельного человека…
— Замолчи! — крикнул Шугаев и ударил кулаком по земле, чтобы разрядить ярость, сдавившую его сердце.
Он молчал несколько минут, тяжело дыша.
— Ты враг общества!
Протасов криво улыбнулся.
— Да, враг! После того, как мы уничтожили паразитов-помещиков, купцов, фабрикантов, банкиров, кулаков, — ты наш главный враг… себялюбец, ржавчина, разъедающая стальные крепления нашего мира…
— А вода-то прибывает, — сказал Коля Смирнов, подходя к костру.
— Как… прибывает? — переспросил Шугаев, еще не придя в себя от волнения, и вдруг увидел, что куст, к которому вчера привязывали лодку, весь в воде.
Надвигались сумерки. И Шугаев вспомнил, что островок, который облюбовал себе Владимир вчера, едва поднимался над водой, — это был бугор с остатками стога.
Вчера вода шла на убыль и, уходя, оставляла на берегу сухие камышинки, прутики, корни аира, похожие на толстых змей. Теперь все это смыла подступившая к острову вода, и Владимир видел, как ползла она к нему медленно, но неотвратимо, заглатывая в свою черную пасть крохотный кусочек земли, на котором он сидел.
Утром, сойдя с лодки, он прошел на островок по вязкой, покрытой илом земле, оставляя глубокие следы. Теперь вода залила их, и остался лишь один глубокий отпечаток его сапога с оттиском железной пластинки на каблуке. Но вода уже подбиралась и к этому последнему следу его на рыжей глине. И, увидев это, Владимир почувствовал холодок, пробежавший по спине.
Увлекшись охотой, он не заметил, что вода стала прибывать. Видимо, где-то в верховьях Днепра прошли сильные дожди. Владимиру было удобно сидеть в шалаше, который он устроил на жердях, оставшихся от прошлогоднего стога. В отверстие между веточками, прикрытыми сеном, он видел подсадную утку, сидевшую на деревянном кружке, и синеватую каемку леса на горизонте. До леса было километра три, и все это было залито вешней водой, лишь кое-где торчали кусты, да вправо, на расстоянии метров четырехсот, на Лебедином острове, темнел сарай, и там поднимался кверху дымок костра.
Уже перед вечером подлетел селезень, и Владимир убил его, а когда вылез из шалаша, чтобы достать птицу, увидел последний свой след на земле, к которому подползала черная вода. Владимир окинул взглядом безбрежный разлив, надеясь увидеть лодку и знакомую фигуру Тимофея, но увидел лишь вдали сухую старую ветлу.
Тимофей купил две бутылки водки, насыпал в мешок картофеля, положил туда же каравай ржаного хлеба и уже собрался в путь, к разливу, где стояла лодка, но тут жена внесла миску с солеными рыжиками, и от них пошел по избе такой аромат, что Тимофей не устоял, откупорил бутылку. Он выпил стакан водки, съел всю миску рыжиков, едва добрался до кровати и мгновенно захрапел.
Уже в сумерки его разбудила жена. Тимофей взвалил мешок на спину и зашагал к разливу. Голова сильно болела, и ноги цеплялись за корни. Тимофей решил подкрепиться. Он присел, выпил и, закусив хлебом, пошел дальше. Теперь ноги двигались веселей.