Василий Решетников - Что было — то было. На бомбардировщике сквозь зенитный огонь
Дальше был плен. Сидел в лагерях Прибалтики, под Ригой. А в середине сентября, когда пленников перебрасывали на какие-то работы в Белоруссию, он и его товарищи ночью, перед рассветом, на ходу поезда выбили нижние боковые доски вагона и через эту щель выбросились в темноту. Рядом оказался мелкий лесок, и в нем беглецы потерялись. Но пяти человекам удалось собраться. Теперь Неженцев и его друзья были предельно осторожны. Они сумели выйти на партизан, а затем, с их помощью в октябре перейти линию фронта. Тут уж в работу вступила машина НКВД: сначала косточки промыл особый отдел 4-й ударной армии, затем более месяца «просвечивали» в лагере под Торопцом и, наконец, с пересыльного пункта в Суздале под самый Новый год отпустили в полк.
Алексей снова продолжал летать стрелком-радистом — воевал до самой Победы. После войны поселился в Судже. Был отличным комбайнером, к боевым наградам присоединились крупные трудовые. Но настигли болезни, и в конце восьмидесятых он умер.
Спустя двадцать два года после той памятной катастрофы под Чернушкой, в редкое для этих мест засушливое лето местный лесник обнаружил в лесу наш упавший самолет и останки человека. В сохранившемся пластмассовом патроне хранились его имя и адрес родных. Это был штурман Алексей Васильев. Вскоре Ростов, его родной город, многолюдным потоком провожал своего сына на вечный покой. К двадцатилетию Победы Алексей Сергеевич Васильев был награжден орденом Отечественной войны 1-й степени. Боевую награду приняли Мария Ефимовна и Сергей Антонович Васильевы — его мать и отец.
Останков Николая Чернова среди обломков самолета не оказалось. Да их там и не должно было быть: Чернов на мою команду покинуть самолет отозвался, и если не прыгнул, то выпал. Но все, что было потом, утопает в догадках: он мог погибнуть при падении с парашютом или принять смерть в перестрелке с преследователями. Плен? Вряд ли, пришли бы слухи.
Так с приходом Неженцева стала постепенно, растянувшись на годы, обрисовываться судьба всего моего экипажа, разбросанного по лесному половодью в июльскую грозовую ночь сорок второго года.
К целям тогда никто не прошел, а те, кто пытался пробиться, расплатились за свою самонадеянность — кто самолетом, кто горькой лагерной судьбой, а кто и жизнью.
Не в ту ли пору Сталин спросил Голованова: кто посылает летчиков АДА в грозовые ночи на дальние цели? Вопрос был грозный, и командующий, взяв всю полноту ответственности на себя, доложил, что это делает он, поскольку погода за линией фронта всегда неизвестна и у него нет другого выхода, кроме как ориентироваться в метеобстановке почти наугад, давая право каждому экипажу при встрече с опасной погодой отбомбиться по запасной цели или вернуться на свой аэродром, на что Сталин неопределенно произнес:
— Ну, что ж, если так…
И больше к этому вопросу не возвращался.
23 ноября трехсоттридцатитысячная группировка фашистских войск под Сталинградом была окружена двойным кольцом. Внутреннее сжималось и дробило котел на части, внешнее сдерживало напор немецких армий, пытавшихся протаранить кольцо извне. Те, что внутри, сдаваться не собирались и с отчаянием обреченных бросались в контратаки, ища бреши. Завершить их разгром нужно было в кратчайшее время, чтоб освободить фронты для новых операций.
АДД в этой борьбе наседала на немецкие оперативные перевозки, тянувшиеся с резервами к фронту, но спустя неделю после нового, 1943 года частью сил подсела поближе к Сталинграду.
Наш полк занял полевую площадку в районе Камышина. Летный состав разместился в крохотной школе выселенной деревни немцев Поволжья Унтердорф, еще хранившей в мертвящем запустении и развале следы недавнего порядка и ухоженности.
До аэродрома было километров пять или шесть. Этот путь по занесенной снегами дороге мы преодолевали стоя, держась друг за друга, на широких деревянных платформах, скользивших на прицепах за тракторами, то и дело буксовавшими на крутых застругах.
Морозы с каленым ветерком пробирались сквозь наши меха и до синевы обжигали лица. На аэродроме дымили землянки — единственное убежище от окоченения. В промежутках между боевыми полетами мы сидели у раскаленных печурок, запасаясь теплом для очередного задания. Да и на высоте одной-двух тысяч метров иногда попадался слой инверсии, где температура воздуха была заметно выше, чем на земле.
Но трудно было понять, как выдерживали эту дикую стужу в куда более легком, отнюдь не меховом одеянии наши авиационные техники и механики, почти голыми руками снаряжая вооружение, заправляя баки, меняя цилиндры и свечи. Невозможно было смотреть без содрогания на задубевшее, в красных пятнах фиолетовое лицо оружейного механика моего самолета Арзали Алхазова — южанина, кавказского горца, промерзавшего насквозь, до последней клеточки, но сохранявшего сноровку и точность движений, когда вворачивал взрыватели, поднимал бомбы и сажал их на замки. Этот «цветущий» вид с заиндевелыми рыжими бровями и подтекающим крупным носом дал повод друзьям и собратьям, легким на шутку и острое словечко, окрестить его с совершенным добродушием «розой Стамбула», кажется, по названию довоенного фильма. Арзали не обижался: у него была добрая душа и здоровое чувство юмора.
Но, даже выпустив самолеты в воздух, техники и механики не спешили к горячим печкам, а принимались за подготовку новых комплектов бомб и снарядов, подгонку бензовозов, подтаску баллонов со сжатым воздухом и проворачивали бог знает еще какие дела, чтобы, встретив вернувшиеся с боевого задания самолеты, как можно скорее подготовить их к следующему.
С аэродрома не уходили — тут спали, тут ели.
Непостижима была их изобретательность не столько в обыденных технических заботах на полевых необорудованных аэродромах, что само собой, сколько в, так сказать, нештатных, экстремальных обстоятельствах, когда, как это бывало не раз, предстояло поднять и «привести в чувство» севший с убранными шасси на вынужденную посадку в чистом поле вдали от жилья изрядно поврежденный самолет.
Среди всех самых известных у нас специалистов по этой части не было, кажется, более мастеровитого и изобретательного, чем Иван Иванович Васильев — техник звена, потом инженер эскадрильи. Не меньше полудюжины, если не эскадрилью, вернул он в полк, казалось бы, безвозвратно утраченных самолетов. А орудия труда — неведомо где раздобытые бревна, доски, веревки.
Нет достойной цены величию фронтового подвига этого удивительного и прекрасного племени — технического состава боевой авиации!
Начали под Камышином с двух полетов в ночь, но через два или три дня перешли на три в сутки — и днем, и ночью. Господство в воздухе советская авиация все-таки вырвала. Теперь воздушное пространство контролировали наши истребители, хотя днем без стычек с немцами, когда своих близко не было, дело не обходилось. И не без последствий, чаще печальных для нас. Куда вернее и надежнее выручали облака, если они были.
Небольшая высота удара, предполагавшая высокую меткость бомбометания, выводила нас одновременно и под самый густой огонь зенитной артиллерии всех калибров. На ее подавление силы почти не выделялись, экономя их для уничтожения главных целей — авиации на аэродромах, укрепрайонов, ударных группировок войск, и потому, даже при нашем господстве в воздухе, кое-кто привозил и пробоины. Но мы замечали — сопротивление фашистской ПВО день ото дня становилось слабее.
Спали мы мало, клочками, в душных с ледяными сквозняками комнатах на двухэтажных нарах с соломенными тюфяками, порою не раздеваясь, и поэтому, когда я заметил, не столько на земле, сколько в воздухе, непривычную тяжесть в теле и мельтешение белых мух перед глазами, приписал это некоторой усталости и, значит, обстоятельству, ничего не значащему. Но к вечеру 20 января, вернувшись со второго дневного полета, во время доклада командиру полка на его КП о выполнении задания и готовности к вылету на очередное — сбоку вдруг подошел ко мне доктор Мацевич, схватил руку в запястье и, когда кончился доклад, обернулся к Василию Гавриловичу и возбужденно произнес:
— Его никуда нельзя пускать. Он же больной!
Я запротестовал:
— Да что вы, доктор, здоров я!
Но он уже совал мне градусник под мышку, а извлекши его, удивился и я: под 39!
Как-то само собой сразу осело нервное напряжение. Теперь я почувствовал невероятную слабость, гудящую голову, ломоту в суставах и мышцах.
Пришлось сдаться.
Прямо с КП, в чем стоял, уволок меня Мацевич в лазарет.
В небольшом домике было божественно тепло и уютно. Мне не терпелось поскорее нырнуть в белые, как летние облака, простыни и хоть нанемного погрузиться в иной мир — тишины и покоя. Облачившись в свежее исподнее, послушно наглотавшись порошков и таблеток, я, наконец, добрался до этой небесной благодати и блаженно заснул. Спал очень долго. А утром, подойдя в прихожей к рукомойнику и наклонившись к его соску, с недоумением снова проснулся в постели. Надо мною молча стояли докторица и сестра. Что за чертовщина?