Константин Симонов - Четыре шага
– А ты н-не жалуйся, – сказал Гурский. – Во-первых, у тебя, п-по моим сведениям, в Туле уже есть красивая баба…
– Предположение, не подтвержденное фактами.
– А что ты отп-пираешься, ты же холостой! И вообще, ты везде как сыр в масле катаешься!
– Вот не дам тебе водки, тогда будешь знать, как со мной разговаривать, – сказал Тихомирнов.
– На т-такую крупную подлость ты не способен.
– Значит, через два часа будет машина? – прервал их Лопатин.
– К трем ночи доберешься, – сказал Тихомирнов. – А то, может, до утра останешься?
– Раз ехать, поеду сегодня, – сказал Лопатин, снова подумав о жене.
Через час, когда старушка – хозяйка дома поджарила им толстую деревенскую яичницу, а Тихомирнов, вопреки своим угрозам, поставил на стол бутылку сырца, в комнату ввалились еще двое корреспондентов, те самые, что сели на вынужденную и добирались попутными средствами. Один из них был до невозможности неразговорчивый и этим не похожий на всех остальных фотокорреспондентов, фотограф Хлебников из «Правды», а другой – специалист по передовицам – красивый крупный бровастый мужчина по фамилии Туликов. В Москве он сидел всю оборону безотлучно, на фронт из редакции своей московской газеты вырвался всего во второй раз и, в противоположность видавшему виды Хлебникову, задыхался от желания поскорей выложить события сегодняшнего дня. Он был одновременно и заносчив и простодушен, и, когда, покончив с собственными фронтовыми испытаниями, вслед за этим завел разговор о шестнадцатом октября в Москве, Гурский насмешливо прицелился в него через свои толстые очки белобилетчика.
Туликов, который после вынужденной посадки уже выпил где-то по дороге, а придя к Тихомирнову, сразу картинно хватил чайную чашку разбавленного сырца, витийствовал за столом, громя тех, кто, услышав по радио, что положение ухудшилось, тут же, шестнадцатого октября, бежал из Москвы. К его природной горячности примешивалось двойное возбуждение – от пережитого и выпитого. Всех, кто уехал из Москвы, он называл «куйбышевцами» и «ташкентцами» и говорил о шестнадцатом октября так, словно в этот день между всеми уехавшими и всеми оставшимися пролегла черта всемирно-исторического значения.
– Мы им этого не забудем, – говорил он, теребя свои ненатурально большие, густые светлые брови. – Хотя, когда они благополучно вернутся, они наверняка захотят поставить все на прежние места! Сейчас они отсиживаются, но потом они захотят прийти на место тех из нас, кто погиб, и на их костях делать карьеру.
– А что же, п-по вашему, – вдруг подал реплику Гурский, – на месте тех, кто п-погиб, должны быть поставлены стеклянные колпаки и мемориальные плиты? Скажем, вот вы п-погибаете, а вместо в-вашего редакционного стола у вас в кабинете ставят м-мемориальную плиту? Мне интересно, как именно вы себе это п-представляете?
– Я представляю себе, – сгоряча не обратив внимания на иронию Гурского, сказал Туликов, – что на тех, кто бежал из Москвы в эти дни, должно быть выжжено на всю жизнь клеймо.
– А г-где именно? – спросил Гурский.
– Да подожди ты, не мешай, – сказал Тихомирнов. – Видишь, человек в запале…
– Я не мешаю ему, просто мне интересно выяснить п-практически, где он намеревается ставить свое к-клеймо: если на лбу, то это обезобразит некоторых моих знакомых, в т-том числе и женщин, если же он будет делать это несколько п-пониже п-поясницы, то это значительно п-практичней, и в ряде случаев я готов его п-поддержать!
– Бросьте вы шутки шутить! – наконец-то поняв иронию, крикнул Туликов. – Вы паясничаете, а я серьезно говорю!
– Ну, если серьезно – жаль. Я до сих п-пор имел наивность считать, что вы говорите не серьезно. А если серьезно… П-подождите! – Взяв карандаш, Гурский постучал по столу. – Вы же сами просили: серьезно! Теперь п-послушайте! Кто вы такой, Туликов, если говорить серьезно? Может быть, вы Талалихин или Гастелло? Может быть, вы истребитель танков или рядовой пе… пе… пе… – он хотел сказать – пехоты, заикнулся сильней обычного и, махнув рукой, сказал: – В общем, солдат? Кто вы т-такой и что, собственно, произошло от того, что вы остались в Москве, а не уехали? Десять тысяч д-дворников осталось в Москве: девять с половиной тысяч п-потому, что им не было приказано уезжать, несколько сот, чтобы воровать в пустых квартирах, а несколько десятков – в-вполне допускаю – потому, что они ничего не имели против п-прихода немцев. Так чем вы лучше этих дворников?
– Ну, знаете, за это морду бьют, – сказал Туликов.
– Прошу извинения, вы меня не п-поняли, – спокойно сказал Гурский. – Я говорю о том громадном большинстве вп-полне п-порядочных дворников, которые, как вы, не уехали потому, что им этого не приказали. Так чем вы лучше их? Почему они не сидят и не п-произносят речей за водкой, которой, кстати, у них нет, потому что она в Москве стоит восемьсот рублей литр, а вы сидите и п-произносите речи? Что случилось? Вам п-приказали, и вы остались писать свои п-передовые. А другим п-приказали, и они уехали. А третьим не п-приказывали, но они все-таки уехали… Как ни прискорбно, но на фронте тоже д-далеко не всегда и не все отходили только по п-приказу. Попробуйте-ка п-представить, как сейчас себя чувствуют те, кто остался, например, в Смоленске.
– Я никогда не верил, что Москву возьмут, – горячо сказал Туликов.
– А они, м-может быть, тоже до п-последней минуты не верили, что Смоленск возьмут… – сказал Гурский и вздохнул.
И Лопатин, услышав горький вздох этого ядовитого человека, вспомнил свои собственные споры с редактором из-за статьи про Одоев…
– Чего же вы хотите в конце концов? – озадаченно спросил Туликов.
– Я хочу очень п-простой вещи: чтобы вы думали немножко б-больше, чем этот стул или стол. – При этих словах Гурский снова постучал карандашом по столу.
– Ладно, мне наплевать на все эти ваши шуточки, черт с вами. Ответьте мне прямо на вопрос – почему, например, вы не уехали?
– Н-не знаю, – пожал плечами Гурский. – Во-первых, мне редактор сказал как-то очень неопределенно: «Может быть, вы тоже п-поедете в К-казань?» – а я не люблю, когда мне говорят «м-может быть». Во-вторых, тут я с вами согласен, я т-тоже не верил, что немцы возьмут Москву…
– Вот видите, а другие не верили и бежали. Об этом и речь!
– А я, между п-прочим, не знаю, п-почему я не верил, – сказал Гурский. – П-просто так, не верил, и все! Хотя шестнадцатого октября в это вполне можно было п-поверить. И я не осуждаю людей, которые п-поверили в это…
– Напрасно, – сказал Туликов. – Кто не верил в то, что мы не сдадим Москвы, тот не верил в победу.
– П-простите, но это не одно и то же.
– А вы допускаете, что мы бы отдали Москву и все-таки победили?
– Вп-полне. И могу даже п-привести вам на п-память соответствующую цитату из от-течественной лит-тературы…
– Только без исторических аналогий, – лежа на кровати, впервые вмешался в разговор Лопатин, знавший, что Гурский, историк по образованию, любит блеснуть своей эрудицией.
– Хорошо, хенде хох! – кротко улыбнулся Гурский и высоко поднял обе руки.
– Эх, до чего же вы все умные, – оглядываясь кругом, сказал Туликов. Хотя с ним не спорил никто, кроме Гурского, он понял, что сочувствие не на его стороне. – А я вот до гробовой доски не прощу тем, кто бежал в октябре. Не прощу, и все тут!
Гурский молча пожал плечами.
– Какая чепуха, – сказал Лопатин. – Не забуду! Не прощу! По нашей русской отходчивости и забудем, и простим даже и тому, кому прощать не надо бы!
В комнату вошел редакционный шофер с вещевым мешком в руках.
– Куда поставить, товарищ батальонный комиссар? – обратился он к Тихомирнову и сказал, что паек получен полностью, за исключением подболточной муки.
Гурский, как всегда, был прав – Тихомирнов посылал машину за пайком. Через пять минут Лопатин, покряхтывая, поднялся, простился с товарищами, оделся и вышел к машине.
– Слушай, д-дружок, – тихо и серьезно сказал ему Гурский, в накинутом на плечи полушубке вышедший проводить его к машине. – Не обижайся, что я вместо тебя п-приехал. Я, п-правда, сюда еще раньше п-просился, но тогда он отказал. А сегодня вдруг сам вызвал: п-поезжайте заменить! По моим сведениям, у него вч-чера ночью целый час сидела т-твоя жена и закапала ему слезами все сукно на столе. П-по-моему, у тебя там, в семье, дело совсем д-дрянь, поэтому он и п-переиграл: меня сюда, а тебя – вместо меня. И даже велел п-передать, что ты можешь сегодня ночью, не являясь в редакцию, ехать п-прямо домой, к жене. А к нему – только завтра. Это было так неп-похоже на него, что я даже взд-дрогнул! Ты извини, что я каркаю, но я не хотел, чтобы ты являлся к ней домой в состоянии всеобщего и п-полного разоружения. Извини, но я в дружбе человек т-тяжелый…
– А легких, их пруд пруди! – сказал Лопатин и, несмотря на то что у него кошки заскребли на сердце, благодарно пожал руку Гурскому.
27
Всю дорогу до Москвы Лопатин пролежал на заднем сиденье машины. Боли в животе не то стали слабее, не то он к ним привык.