Владимир Рыбин - Взорванная тишина
Сидоркина увидел все у того же выступа скалы, сердито разговаривающим со старшим лейтенантом, сапером.
— Я его просил только разминировать, сохранить вещественное доказательство, — пожаловался Сидоркин.
— Нельзя, — тихо сказал сапер. — Согласно инструкции старые боеприпасы, которые можно уничтожить на месте, разряжать запрещается.
— Все правильно, — сказал Сорокин, вылезая из машины. — Спасибо вам, товарищ старший лейтенант. За оперативность.
Втроем они прошли к обломленному обрыву, дымящему белой пылью, где двое солдат что-то искали в измельченной щебенке.
— Во, рвануло! — восхищенно говорил Сидоркин. — Жалко, вас не было.
— Переживу. Насмотрелся в свое время, на всю жизнь хватит.
— А вы что-нибудь узнали?
— Все узнал.
Сидоркин промолчал, но бегавшие глаза, торопливо вспыхивающая и гаснущая улыбка говорили, каких усилий стоило ему не задавать вопросов.
Всю обратную дорогу они молчали. Сорокин думал о том, как банально порой кончаются хитроумные разработки. Вот и прояснились все загадки. Осталось сделать пару запросов для уточнения и — домой. Спрашивалось: что заинтересовало иностранные разведки в этом, казалось бы, таком мирном, открытом для всех городе? Нефтегавань, новые нефтебазы в горах. Кому-то почудилось: не создается ли база для снабжения горючим военного флота? Помешались на базах! А раз база, то ее надо прикрывать, защищать и так далее. Вот и мерещится за каждой горой дракон огнедышащий. Вот и принимают они радиовышку за новейшую станцию наведения или еще за что-нибудь. Неизвестное — это же и есть самое пугающее.
Скоро все это кончится. Вышку построят, в газетах о ней напишут. Да и любой специалист по виду определит, для чего она. А пока — загадка, кроксворд, как говорит Райкин. Ни один зверь не уйдет, пока не узнает: что это так вкусно пахнет? Все живое страдает от любопытства, а иностранная разведка — в особенности.
— Что теперь, товарищ подполковник? — не выдержал Сидоркин.
— Что? Да все в порядке. За Кастикосом надо приглядеть. Пакостный человек, нашкодить может.
VII
У каждого города своя главная улица, у каждой улицы свой характер. Вовка Голубев умел это улавливать. Однажды написал стихи про Невский проспект.
Люблю короткие минуты,Когда зарей по вечерамТы рассыпаешь, как салюты,Огни неоновых реклам.И от Московского вокзалаЛюблю глядеть из синевыТуда, где осень набросалаТуман невидимой Невы.
Гошка даже затосковал, когда прочел. Решил, что лопнет, а тоже напишет что-нибудь. Тогда стояли в Одессе, и он начал сочинять про Дерибасовку.
Вдоль по ДерибасовскойЯ гуляю чинно,Но не беспричинно…
Сразу понял: музы ему не улыбались. Он обозвал их последними словами и закаялся писать стихи. А зря. Может бы, научился. Так подмывало порой сказать что-нибудь этакое про свою улицу, которую, как ему думалось, знал лучше всех постовых милиционеров, вместе взятых.
По длине она была первой в городе — протянулась от гор до моря. Ширины в ней хватило бы на целых четыре улицы или на добрую площадь. По густоте зелени она походила на бульвар, а по обилию уютных уголков под свисающими ветвями — на парк культуры и отдыха. Гошке приходилось слышать, как некоторые ругали улицу за такую планировку, говорили, что надо было зелень придвинуть к домам и отделить их от проезжей части. А он не был согласен. Ему нравилось подскочить на такси, прижаться дверцей к зеленой обочине и незаметно исчезнуть, раствориться в кустарнике. Это было шиком вдруг явиться перед затаившимися дружками. Из кустов.
Здесь можно было тихо сидеть на скамеечке и, оставаясь невидимым, хоть целый день наблюдать жизнь улицы. Рано утром она была молчаливо-торопливой: работяги топали в порт и на заводы. Чуть позже улица начинала шуметь таксомоторами: командировочные мчались с поезда занимать очередь в гостиницу. Потом открывались магазины, и слепые от спешки женщины метались от одного к другому, громко хлопая дверями. Они были стремительны, как норд-ост, появлялись на четверть часа и так же внезапно исчезали неизвестно куда. После них в магазины тянулись засидевшиеся на пенсии старички и старушки, шаркали по цветной брусчатке любимыми шлепанцами, громко сморкались, гремели бидонами и подолгу стояли на каждом углу, обсуждая личные и коммунальные проблемы, трудные школьные программы и положение на Ближнем Востоке.
Потом наступали самые неуютные часы: на тихие дорожки выкатывались дивизионы детских колясок. Тогда из-под кустов то и дело слышалось мучительное «пис-пис» или вдруг раздавался такой рев, что, живо вспоминались рвущие душу стоны теплоходных сирен в морском тумане. И уж не дай бог, если по соседству обосновывалась нервная нянечка с отпрыском счастливого возраста от двух до пяти. Тогда сиди и оглядывайся, чтобы целы были сигареты, мирно лежащие рядом на скамье, или чтобы не шлепнулось тебе на шею что-нибудь грязное и мокрое. От контактов с этими чересчур любознательными горожанами Гошка старался воздерживаться, вставал и уходил куда-нибудь. Возвращался, когда тени от домов переползали на другую сторону улицы.
С часу до двух время пролетало быстро и весело: на бульвар приходили продавщицы из соседних магазинов. Затем оставалось переждать еще немного — и начиналось самое его, Гошкино, время. Открывалась не регламентированная ни одной инструкцией толкучка. На скамеечках в тени акаций собирались разного рода филателисты, филуменисты, нумизматы и прочие охотники до никому не понятных, но всеми почитаемых увлечений. Толпа как магнит, к ней слетаются все праздношатающиеся «мотыльки». И тут только не зевай. Среди них много тех, кого «деловые люди» с бульвара уважительно называют «купцами». Лучшие из них — командировочные. Они, не торгуясь, берут все подряд, и особенно жевательную резинку. Тут можно поймать и морячка, жаждущего поменять «монету на монету».
Конечно, особенно разгуляться не дадут «друзья с повязками». Но, имея голову на плечах, не влипнешь. А Гошка был уверен, что эта «деталь» у него всегда на месте.
Улица для Гошки была всем — и местом отдыха и местом работы. Как термы у древних римлян. Он где-то читал про них и помнит, что очень удивлялся догадливости этих черт те когда живших и потому вроде бы диких людей. Умудрились совместить труд с удовольствием. Сидя на любимой скамье, он представлял себя лежащим в голубом бассейне в окружении услужливых одалисок (или как их там называли?), беседующим с такими же, как он сам, добряками. Вроде бы ни о чем говорили, а дело делали. Потому что слово, сказанное в голубом бассейне, было весомее речи в сенате.
Правда, когда накатывало плохое настроение, ему приходило в голову, что голубых бассейнов, верняком, на всех не хватало, что кому-то приходилось и работать. Но был уверен, что с ним такого бы не случилось, что он устроил бы какое-нибудь восстание, как Спартак, только уж не сглупил бы, а ухватил свой голубой бассейн под голубым небом.
Он не больно завидовал древним, понимал — времена меняются. Раньше были в моде голубые бассейны, теперь — голубые скамейки. Но ведь и на скамье можно сделать так, чтобы работа походила на отдых, а отдых не походил на работу. И вроде добился, чего хотел. Даже «одалиски» прибегали к нему, когда магазины закрывались на обеденный перерыв, балабонили возле, услаждая слух доброжелательным хихиканьем, готовые услужить — притащить пачку сигарет или бутылку пива.
Все было б хорошо, если бы не раздумья. Безделье для дум — как варенье для мух. Случалось, наваливались такие, что хоть вешайся. Тоска по морю — это уж ладно, к этому он привык. Да и не видно голубого моря с голубой скамьи, а стало быть, нет и той маяты. Но о ком бы ни начинал вспоминать Гошка, обязательно задумывался о себе. Вроде бы отплыл в море, а приплыть никуда не может, так и барахтается посередине, не видя берегов. Где его маяки? Был друг Вовка, «влюбленный антропос», работяга и стихоплет, был да сплыл. Только случайные встречи, как зарницы по горизонту, когда там, на краю моря, скользит маячный импульс.
Страшно далеко до берега, и ветер не попутный. Есть, правда, Верунчик, надежно качается рядом вроде спасательного плотика. Устал — цепляйся, отдыхай. Но нет у плотика мотора, чтоб увез куда-нибудь. Качаться на волнах, поддерживая потерпевших кораблекрушение, — это и есть его дело.
Единственное, что видел Гошка перед собой, — опасный утес. Это — Дрын, первый в их «торговой компании». Как ни крути мозгами, а все выходит, что Дрын с его мертвой хваткой и есть главный Гошкин маяк. В их деле тот впереди, кто умеет подешевле купить и подороже продать, кто может заставить «заткнуться» проболтавшегося посредника, у кого хватит совести в случае «полундры» заслониться первым же глупым школяром, распустившим слюни над заморскими джинсами… Иначе голубая скамья в любой миг может превратиться в серую, казенную, с высокой спинкой…