Колыбельная Аушвица. Мы перестаем существовать, когда не остается никого, кто нас любит - Марио Эскобар
– Почему нет? Я ничем не лучше других. Светлые волосы, голубые глаза, немецкие родители – все это случайность. Я чувствую родство с цыганами. Я бы хотела, чтобы они приняли меня как одну из своих. Они из века в век жили так, гонимые и презираемые всеми, но в их сердцах сохраняются утраченные миром величие и благородство.
Людвика уткнулась мне в плечо и заплакала. Я утешала ее до тех пор, пока не поступил приказ отобранным заключенным размещаться по грузовикам.
Большинство оставшихся заключенных вернулись в свои бараки еще до наступления вечера. Духота тут была удушающая, но все равно казалось, что как-то безопаснее находиться в деревянных стойлах. Но я предпочла остаться снаружи. Мне хотелось просто еще немного насладиться августовским днем.
Я увидела, как по дороге брела Элизабет. Сейчас она была сама на себя не похожа. И следа не осталось от энергичной женщины с твердым характером. Она остановилась в нескольких метрах от крыльца, не стала подниматься и лишь просто покачала головой. Заплакав, она прикрыла грязной рукой рот, стараясь сдержать рыдания, резко контрастировавшие с вечерней тишиной.
– Сколько нам осталось? – спокойно спросила я, как будто единственное, о чем оставалось беспокоиться, так это о расписании.
– Они будут здесь через два часа.
– Спасибо. Спасибо за все, – сказала я.
Элизабет повернулась и медленно пошла обратно по дороге. Я вернулась в комнату и следующие два часа играла с детьми, ожидая, что эсэсовцы ворвутся в любую минуту. Но небеса дали нам еще немного времени, чтобы мы провели его вместе.
Потом я написала еще несколько строк в своем дневнике и оставила его на столе. Несколько секунд у меня ушло на то, чтобы собраться с мыслями, перед тем как поведать детям, что сейчас произойдет. Но тут раздался стук в дверь.
Вошел доктор Менгеле в длинном черном кожаном пальто. Он вежливо поприветствовал нас и спросил, может ли он поговорить со мной наедине. Я отправила детей в нашу комнату, а мы с ним сели за один из столов – как два старых друга, но, конечно же, никакой дружбы между нами не было.
Он долго молчал, а потом положил на стол лист бумаги.
– Что это за документ? – спросила я.
– Пропуск, который позволит вам беспрепятственно выйти из лагеря. Это – официальное подтверждение того, что вы не являетесь заключенной Третьего рейха и потому можете вернуться к себе домой, – серьезно ответил он с помрачневшим лицом.
– Значит, мы можем поехать домой? – спросила я, не столько обрадовавшись, сколько изумившись.
– Нет, только вы. Ваши дети должны остаться, – жестко констатировал он факт.
– Я не могу уехать без них. Я мать, герр доктор. Вы все воюете ради каких-то великих идеалов, защищаете свои фанатичные убеждения о свободе, стране и расе, но у матерей есть только одна родина, один идеал, одна раса: семья. Я не оставлю своих детей, что бы ни было уготовано им судьбой.
Менгеле встал и нервно пригладил волосы. Мои слова как-то встревожили его. По всей видимости, я не оправдала его ожидания и не походила на созданный им в воображении идеал арийской женщины.
– Сегодня ночью их всех уничтожат в газовых камерах. От них останется лишь масса искореженной плоти. А потом их трупы сожрет пламя, и они превратятся в пепел. Но вы сможете жить дальше. Нарожаете других детей, дадите им то, что не смогли дать этим. А так вы только зря выбрасываете на ветер свою жизнь. Посмотрите на себя, вы стали призраком себя былой, одни только кожа да кости.
На его слова я отреагировала так, что он онемел и в ужасе уставился на меня. Я улыбнулась. Потому что в тот момент поняла, что я выше его и выше всех убийц, управлявших этим адом. Всегда была и буду выше. Они могли в считаные секунды уничтожить жизни десятков тысяч людей, но не могли породить жизнь. Одна хорошая мать стоила больше всей убийственной машины нацистского режима.
Я убрала руку от бумаги. На мгновение я подумала о том, чтобы броситься ему в ноги и умолять пощадить детей, но тут же меня охватило необъяснимое внутреннее спокойствие.
Менгеле взял лист со стола и положил его в карман кителя. В глазах его промелькнуло нечто, уже не похожее на презрение, но не дотягивающее до уважения.
– Фрау Ханнеманн, я не понимаю вашего выбора. Это акт индивидуализма, достойный сожаления. Вы ставите личные чувства выше блага своего народа. Национал-социалистическая партия стремится как раз к обратному. Есть только нация, личность не имеет значения. Но надеюсь, что вы уверены в своем решении. Назад дороги уже нет.
Повернувшись, он вышел. Услышав, что я снова одна, из комнаты выскочили дети и обняли меня. Мы были единым организмом с шестью сердцами, бьющимися в унисон.
– Нас отвезут в лучшее место, – сказала я с комком в горле.
Пусть это и была ложь, но в этот момент я действительно верила своим словам. Мысль о смерти в этот момент показалась сладкой, как мысль о вечности. Через несколько часов мы будем свободны навсегда.
Малыши вскоре вернулись к своим играм, но Блаз остался рядом со мной.
– Дорогой, я думаю, тебе стоит поторопиться. У нас осталось минут пятнадцать. Я собрала тебе еду, которую откладывала на крайний случай, и немного денег. Не спрашивай, как я их достала. Говорят, за пределами лагеря тем заключенным, которым удается сбежать, помогает польское сопротивление.
– Но я не могу бросить тебя, – сказал Блаз ошеломленно.
– Иди, поцелуй своих братьев и сестер. Они останутся жить в тебе. Твои глаза будут их глазами, твои руки – их руками. А значит, наша семья не будет полностью стерта с лица земли.
Блаз заплакал, обнял меня, и я в последний раз ощутила тепло его тела. Потом он попрощался со своими братьями и сестрами, которые равнодушно обняли его и вернулись к своим играм, не понимая, что означают эти объятия. Его глаза впивались в них, запоминая их худые лица. Время с его ненасытным аппетитом пожирает наши воспоминания и лица тех, кого мы любили, но с ним борется память, полагаясь на силу наших слез и болезненных вздохов любви.
Я поправила его кепку, застегнула верхнюю пуговицу на рубашке, заметив, что она опять болтается на одной нитке. «Надо бы пришить, когда вернется», – отметила про себя по привычке. И тут же мысленно споткнулась: «когда вернется…»
Я