Александр Проханов - Охотник за караванами
— Что ты мне письмо суешь! И меня убить могут! — раздраженно ответил Грязнов. — И я из мяса и кожи создан. И во мне, если что, дырку сделают!
— Нет, товарищ майор, вас не убьют! Ни за что не убьют! — с верой и страстью ответил солдат, не убирая письма.
А у Грязнова в ответ — внезапная нежность и страх, за него, за себя, за невидимых, сидящих на броне солдат.
Мать, худая и хворая, на убогом своем огороде, среди кустиков вялой ботвы. Под мелким холодным дождем высокий курлыкающий клин журавлей над серой родной землей, от которой его отлучили, затолкали в броню, нагрузили тяжелым железом, прислали в чужую страну, заставляют стрелять, убивать. Все это остро и больно пережил командир первой роты Грязнов, глядя на мутно-белое под танковым шлемом лицо солдата, на светлеющий квадратик письма.
— Ты спрячь письмо, — сказал Грязнов. — Завтра сам отправишь… Слушай сюда, Хаснутдинов!.. Сбросишь десант у казармы и пошел кру-галями ходить! Из пушек и пулеметов над крышами, чтоб шум, гром! А мы свое дело сделаем!
И, увлекаясь замыслом, укрепляясь в своем решении, нажал тангенту:
— Я — «Гора-1»!.. Работаем по схеме-2!.. Как поняли меня?.. Прием!
Механик-водитель спрятал конверт с письмом, огорченный отказом майора. В письме, которое он писал накануне, не было упреков и жалоб, а пожелание счастья. Он писал, что не таит на подругу обиды, пусть не считает себя виноватой. Его обида прошла, и он думает о своей прежней любви, как о прошедшем детстве. Сам же он сейчас находится в отдаленном гарнизоне, служить ему хорошо, а когда вернется, придет к ней в дом как друг детства. Таково было содержание письма. Он прятал конверт за противосолнечный щиток боевой машины, когда услышал короткое, злое «Вперед!», которым майор понуждал его к действию.
Включил зажигание. Услышал, как дрогнули живые тонны машины. Забыв о письме, о невесте, вглядывался в дрожащую тьму.
Колонна прорезала железом бугры. Выскользнула на асфальт. Чавкая, молотя гусеницами, ринулась к казармам. Включили прожекторы. В снопе туманного света возник КПП, полосатый шлагбаум, мечущийся караул. Прошибли броней преграду. По пустому плацу кинулись к глинобитным строениям. Машины задерживались, раскрывали кормовые отсеки, и оттуда кубарем выкатывался десант. Солдаты бежали к казармам, к красноватым светящимся окнам, а машины продолжали движение, открывали огонь. Грохали пушки, дергалось пламя выстрелов. Пулеметы посылали над крышей прерывистые красные очереди, прожектора метались, упирались в стены, в стекла, в нужники, в щиты наглядной агитации. Машины ревели, молотили гусеницами щебень, окружали казармы дымом, огнем и грохотом.
— Ракетницы!.. В окна!.. — Грязнов на бегу отсылал вдоль стены здоровенного прапорщика. — Влупи им, мать их ети!..
Первый, ударом плеча вышибив дверь, ворвался в казарму, впуская следом грохочущий вал атаки.
Дневальный навстречу — ребром ладони в кадык. Офицер из-за столика — ногой в пах. Двоих бритоголовых, с изумленными глазами, расшвырял в разные стороны. Бросился к ружейной комнате.
— Ставь пулемет!.. Не пускай сук к оружию!.. — На пол у ружейной комнаты плюхнулся сержант, наставил рыло пулемета в казарму.
Под тусклыми лампами метались и прыгали люди. Сыпались оконные стекла. Внутрь казармы с шипеньем влетали ракеты, ударялись о пол, о стены, рикошетили и взрывались. Прожектора слепили сквозь окна, освещали лежаки, свернутые на полу одеяла, бумажные плакаты, застекленный портрет вождя. Тяжелая пулеметная очередь задела кровлю, прошила крышу, расщепила потолочную балку.
— Ложись! — ревел Грязнов, вскакивая на тумбу, рассылая поверх голов долбящие очереди. — Ложись, твою мать!..
И этот звериный крик был понят, услышан.
Гвардейцы садились на корточки, вставали на четвереньки, ползли, плюхались на живот. Между ними вертко и ловко бежали солдаты, раздавая толчки и пинки, колотя по головам и по спинам, осаживая тех, кто пытался подняться.
— Взрезай им портки!.. По одному без порток через окна!.. — Грязнов, вращая глазами, ожидая удара и выстрела, успевал замечать дымящуюся, с огоньками кошму, подпаленную попаданием ракеты, и опрокинутую миску с рисом, и лоскутное свернутое в валик одеяло. В казарме воздух был спертый, зловонный — запах испуганной человеческой плоти.
Все было кончено. Солдаты ходили среди лежащих гвардейцев, подымали их рывками с пола, штык-ножом вспарывали сзади штаны. Толкали к окнам.
Оглушенные, подавленные, похожие на испуганных овец, поддерживая спадавшие штаны, гвардейцы выпрыгивали в окна наружу, где их поджидал спецназ. Усаживались на снег вдоль стены. А вокруг продолжали носиться боевые машины, били из пулеметов и пушек, освещали бритоголовых, сидящих на корточках пленных.
— Барашки тонкорунные! — похохатывал Грязнов, потный, горячий, выходя из духоты казармы, вглядываясь в темную массу усевшихся на снег людей.
— Воняют, как собаки! — вторил ему прапорщик, держа автомат стволом вниз.
Грязнов увидел — из скопления сидящих встал человек. Луч прожектора осветил его черные слипшиеся вихры, скуластое, с длинным шрамом лицо. Это был офицер, что на первой их встрече зло говорил и выкрикивал. Теперь он поднялся, поддерживая распоротые штаны. Лицо его было липким от пота. Шрам на лбу и щеке пульсировал. Он смотрел на Грязнова, оскалив зубы, вдыхая свистящий ненавидящий звук. Повернулся и побежал. Луч прожектора захватил его, следовал по пятам. Тот бежал кривобоко, неловко, поддерживая штаны.
Прапорщик поднял автомат и выстрелил. Офицер упал. Прожектор задержался на распластанном теле, окружив его сверкающим снежным пятном. Сместился, полетел в темноту.
Рядовой Хаснутдинов гонял боевую машину вокруг саманной казармы, скользя лучами по бритым головам, лиловым вспыхивающим глазам, высвечивая черное людское скопище.
Глава двадцатая
Калмыков разместил штурмовую группу в промерзшем пустом арыке. Видел, как сияет, парит на горе Дворец, рассылает вокруг зарево золотистого света. Казалось, Дворец опустился на гору с неба, не касается земли, держится на световых столбах. Оттолкнется, окруженный сиянием, уйдет в высоту, превращаясь в малую искру, оставив на зимней горе растопленный снег, кипящие, замерзающие у подножия ручьи.
Татьянушкин подполз, тяжело дыша, в нейлоновой куртке, раздутой, нашпигованной гранатами, автоматными рожками, фонарем, портативной рацией. Встал на колени, и пар от его дыхания был желтым на фоне Дворца.
— Почему без бронежилета? — спросил Калмыков, оглядывая его выпуклую от гранат и магазинов грудь.
— Не хочу, — ответил Татьянушкин. — Решил: кто кого. Либо я судьбу, либо она меня.
В том, что сказал Татьянушкин, не было бравады, а упорная решимость и истовость. Дело, на которое они поднялись, было предельным и неизбежным и для многих последним в жизни.
Дворец сиял на горе. В арыке, прижав к земле штурмовые лестницы, притаились солдаты.
Калмыков, поглаживая лакированное цевье автомата, вдруг вспомнил: в детстве, в Москве, в темном углу двора, среди крапивы и древесного сора, он строил тайник. В черной сырой земле рыл глубокую ямку, выкладывая ее глиняными черепками, фарфоровыми осколками. Цветочки, лазоревые и золотые каемки, и на мягкий лист лопуха, среди стекла и фарфора, клал мертвую желтую птицу, умершую канарейку. И после, засыпая в ночи, все мерещилось — под землей, в усыпальнице, среди изразцов и узоров, на бархатной зеленой подстилке лежит желтогрудая птица.
Мелькнуло и кануло. Дворец на горе. Гладкое цевье автомата.
— Только бы твой начштаба подстанцию вырубил! — сказал Татьянушкин. — Если прожектора зажгутся, мы все на ладони, под пулеметами поляжем!
Калмыков не ответил, смотрел на часы, приближавшие минуту атаки.
Гора туманно белела, в наледях, в осыпях снега, в безлистых, корявых яблонях. По горе, по голому саду, поскальзываясь на глазурованном льду, пойдут солдаты, кладя плашмя штурмовые лестницы, припадая под огнем пулеметов.
Дворец на белой горе, над плетением черных яблонь, был прекрасен и странен. Был желанный, влек к себе своей женственной красотой. И пугал, отталкивал смертельной опасностью. Притаившиеся в мерзлом арыке несли Дворцу беду и несчастье. Но Дворец для них, притаившихся, сам был бедой и несчастьем.
Калмыков всматривался в ровное, без теней, сияние окон, старался представить жизнь обитателей. Быть может, сошлись на семейную трапезу — накрытый яствами стол, сервизы, супницы. Или хозяин Дворца работает в своем кабинете — пишет бумаги, разговаривает по телефону. Жена в гостиной читает дочери книгу, большую, на твердой бумаге, с цветными картинками. Часы в гостиной с перламутровым циферблатом медленно движут стрелки, приближают минуту штурма.
Внезапно Дворец погас. Там, где секунду назад было золотое сияние, возник черный, пустой провал. И только на дне глазниц остывало и гасло изображение Дворца.