Владимир Петров - Единая параллель
— Чую антихриста, вижу два рога антихристова… — Старуха говорила негромко, жарким ненавидящим шепотом.
Пока Вахромеев бестолково глядел на происходящее, старуха приблизилась, неожиданно дико взвизгнула и огрела оратора увесистым деревянным крестом. От второго удара председатель успел увернуться, но тут в него полетели камни, свечи, какие-то палки. Он метнулся с крыльца вправо: здесь было свободное узкое пространство; с кавалерийской лихостью перемахнул через тесовый забор и удивленно-обрадованно замер — на лужайке мирно пасся его оседланный и стреноженный Гнедко! Осталось лишь растреножить коня, взнуздать и вскочить в седло.
…Наступила сушь. Солнце ярилось с утра до вечера, тайга парила, дышала сизым маревом, дурманящим духом вздыбленного буйного разнотравья; сладким тленом моховых грибников и черничных полян. Вяли в логах покосные угодья, чередой и чистотелом зарастали монастырские огороды — старицы вторую неделю исступленно готовились к «святой гари». Таскали из лесу валежник, тщательно обкладывая им сруб моленного храма, отбеливали на речке холсты для непорочных саванов, готовили толстые восковые свечи. Ждали второго прихода антихриста, с появлением которого и будет возжжена «гарь святого искупления».
В ночь на пятницу из обители сбежала Фроська. Собрала все манатки в торбу, даже деревянные чашку с ложкой прихватила, а псалтырь демонстративно бросила на пол, в сорный угол близ двери.
Побег обнаружился только утром и никого особенно не удивил. Ни гнева, ни сожаления старицы не выказали: уж больно злоречива да занозиста была девка. Такой в инокинях не век вековать.
3
Черемша гуляла троицу. С утра поселковская комсомолия прошлась шумным «антирелигиозным маршем»— под треск барабанов и неистовое дудение горнов — от школьного двора, через пустую базарную площадь, вдоль единственной Приречной улицы. Несли разноцветные плакаты, а жилистый Степка-киномеханик держал во главе колонны фанерного попа — страшноватого, вымазанного дегтем, с патлатыми соломенными волосами.
За поскотиной, на Касьяновом лугу, попа спалили в огромном костре. Пели песню «Наш паровоз» и читали гневные стихи Демьяна Бедного против попов и монахов.
Старухи староверки плевались, заслышав горны — «антихристовы трубы», хотя на Степкиного дегтярного попа смотрели равнодушно: все местные кержаки были беспоповцами, так что сожжение церковного чина не волновало их ни с какого боку.
Уже к полдню зашевелилась, понемногу загомонила Черемша, несмело забренькала, будто застоявшаяся лошадь, встряхнувши сбруей. По тесовым подворьям кое-где уже пиликали гармошки, а с яру, из-под повети крепко рубленного троеглазовского пятистенника, полилась нестройная полутрезвая песня.
Грунька Троеглазова выходила замуж за немца — инженера Ганса Крюгеля — в поселке, переиначив по-местному, его называли Ганькой Хрюкиным, а на строительстве — Американцем.
Ганс Крюгель был мужик видный из себя, заметный. Носил шляпу, спортивный френч, замысловатые штаны с вислыми боками и ярко-желтые краги над коваными добротными ботинками. Черемшанских собак эти краги приводили в ярость, поэтому инженер всегда появлялся в селе с увесистой заграничной тростью.
Крюгель работал на стройке с самого начала, однако за три года русский язык так и не изучил как следует, за исключением ругательств — они нравились ему своей наивной витиеватостью.
Тетка Матрена — Грунькина мать — показывала дотошному, слегка подвыпившему зятю иконостас в переднем углу, украшенный березняком по случаю святой троицы. Крюгель хлопал поросячьими ресницами, разглядывая суровые лица на деревянных иконах: Николая угодника, Казанской богоматери, Параскевы-пятницы, равноапостольного святого Владимира…
Кивал и улыбался, ежели нравилось: «Гут, гут, карашо», или хмурился, кривился: «Шлехт, совсем отшень плехо». Хотя все иконы писаны были на одно лицо местным богомазом из Стрижной ямы и, в общем-то, почти не отличались. Вот он таким Крюгель был и на стройке: въедливым и беспрекословным. «Плехо» или «карашо» — третьего для него не существовало.
В избе пахло самогоном, медовухой, вареной картошкой и дурманящим немецким одеколоном — Крюгель то и дело промокал лысину надушенным клетчатым платком. Обычного свадебного чада не чувствовалось: вдова Матрена жила скудно, бедствовала с пятью дочками. Поросенок да дюжина кур — весь приплод-приговор.
Курносенькая смазливая Грунька, пунцовая от выпитой медовухи, счастливо перебирала переброшенные на грудь кончики косы, впервые расплетенной надвое. Младшенькие — круглолицые, сопливые, носы пуговкой, как на подбор, — ерзали на лавке у окна, ели шаньги с творогом, восхищенно разглядывали невестино кружевное платье — свадебный подарок Американца. Двухгодовалая Настюшка, недопущенная к столу, сосала на печи леденцы, обиженно отпихивала надоедливую кошку.
Соседские мужики выпили по очередному стакану картофельного самогона, гаркнули положенное «горько!» и, не дожидаясь традиционного поцелуя, завели двухголосую надрывную «Скакал казак через долину». Крюгель неожиданно запротестовал, стал колотить алюминиевой ложкой.
— Замолчайт! Я есть жених, который говорит слово. Их фанге ан![1] Сильно замолчайт!
Не тут-то было: уже подключились бабы. С душевной слезой, подвывая, выводили: «…скакал он садиком зеленым, блестит колечко на руке…».
Горластая тетка Матрена все-таки навела порядок, устыдила гостей: «Всяка песня только опосля добрых слов на лад идет. А на свадьбе словам — первое место, потому как свадьба и есть сговор». Послушались, приутихли.
Жених расстегнул френч, развязал-ослабил полосатый галстук:
— Камераден, товарищи! Медьхен Грунька есть моя отшень большой любовь. Она был пролетариат — убираль мусор наша контора дирекцион. Эс ист унмеглих вайтер![2] Теперь Грунька есть майне фрау Аграфен — хозяйка большой дом. Майн хаус. После стройка плотина вир коммен нах Дойчланд[3]. Вместе мы строим зоциалисмус Германия.
— Брешет Хрюкин! — подал голос углежог Устин Троеглазов, Матренин деверь. — Брешет сукин сын. Он ее там на скотный двор отдаст. Бывал я у них в плену в ихнем распрекрасном фатерлянде.
Крюгель ничего не понял, радостно осклабился:
— Да, да! Прекрасный фатерлянд! Грунька будет самый счастливый фрау. Гроссес глюк![4].
— Клюкнем, клюкнем! — поднял стакан дядька Устин. — Вот это правильно — кончай болтать. Знаем мы вас, немцев. Давай лучше клюкнем по единой.
Сивуху заедали кержацкой закваской, черпали из двух больших деревянных мисок: холодный квас на тертой редьке и прошлогодней квашеной капусте. Резкое терпкое пойло, аж слезу вышибает…
От такой закуски все на мгновение трезвели и постно, с откровенной жалостью поглядывали на Груньку. Понимали, кто тут не понимал: не в свои сани впрягается девка, не в те ворота норовит проскочить… Как ни крути, а этот Хрюкин, почитай, годков на двадцать постарше своей сопливой невесты. Да и Матрену понять можно: куда ей деваться с пятью-то ртами? А так хоть помощь какая будет. Ганс Крюгель не чета местным парням-обормотам. Главный инженер стройки, а нынче уже второй месяц за начальника строительства действует. Дом-то какой имеет — залюбуешься! — с шиферной крышей, с застекленной верандой, с собственной баней, в которой, говорят, установлено чугунное эмалированное корыто. Оно все и называется звучно, не по-здешнему — коттедж.
Дед Спиридон, большой любитель газетной политики, изрядно захмелев, протиснулся к инженеру и стал «прояснять международную обстановку». Старик был издавна худогорлый: чтобы говорить, ему требовалось затыкать пальцем на шее дырку в железном колечке.
— Хрюкин, а Хрюкин! — пьяно сипел Спиридон. — Ты, слышь-ка, объясни, мил человек, что же такое происходит-получается в твоей Германии? Девку нашу в жены берешь, а там у вас обратно же никакого порядка нету — куды повезешь-то? Это как же: к фашизму, значит, приклоняетесь, супротив рабочего классу идете, эабижаете народ — газеты ведь пишут. Ну-ка скажи нам, ответствуй!
Инженер побагровел, опустил голову, стиснул челюсти. В избе сразу сделалось тихо, перестали стучать деревянные ложки, примолкли бабы-говорухи, только Настюшка продолжала канючить с печки — выпрашивала у сестер медовые коврижки. Патлатый, закопченный Устин Троеглазов ехидно сощурился напротив, запустив в бородищу, в волосатый рот чуть ли не всю пятерню — ковырялся в зубах, будто только что до отвала наелся баранины.
— Я политика нихт ферштейн! Не понимайт! — громко сказал Крюгель и дважды прихлопнул платком вспотевшую лысину. — Я есть инжинир. Мне политика не надо. Не хочу!
— Ишь ты, хитрая немчура, язви тебя в душу! — не унимался, пыжился дед Спиридон, расплескивая стакан. — Нет, ты скажи, ты ответь людям. Раскрой свою душу — я ведь теперича по жене сродственником тебе довожусь.