Жюль Руа - Штурман
— Потом я сориентировался.
— Тебя пустили в дом?
— Ну да, пустили. Одним словом…
— Что «одним словом»? Ты чтото от меня скрываешь! — вскричал Адмирал. — Женщина?
— Идиот! — поспешно оборвал его штурман. — Угостили чаем, я позвонил, и за мной приехали. Уж очень боялись, что я не вернусь. Штурманы дорого ценятся. Что делал бы без них экипаж?
— Клянусь тебе, — сказал Адмирал, — мы не такие уж прохвосты. Я сразу о тебе подумал. Еще вчера вечером я видел тебя в баре. И не мог поверить, что для тебя все кончено; а потом узнал, что ты цел и невредим. Тогда я призвал ребят в свидетели: «Этот чертов Рипо всегда выйдет сухим из воды». Ведь так? — добавил он, награждая штурмана дружескими тумаками.
— Ладно, — сказал штурман. — Проводи меня. Я пойду спать.
— Где твой велосипед? — спросил Адмирал, когда они вышли.
— Черт с ним, с велосипедом, — ответил штурман. — Мне нужно пройтись.
Они пошли вдоль ограды аэродрома, миновали контрольно-пропускной пункт, где часовые теснились вокруг печурки, и вышли на шоссе, откуда тропинка вела к маленьким домикам. Ночная сырость пронизывала до костей. Они ускорили шаг, кровь в жилах побежала быстрее, и они согрелись. Небо было пасмурное. Штурман по временам поглядывал вверх, надеясь отыскать какуюнибудь звезду, но ночь поглотила их все. Справа на пламенеющем небе вырисовывались стволы буков.
— В Дуйсбурге, — сказал Адмирал, — было поярче. Ты видел?
— Да. Я мог бы там остаться.
— Но не остался. А хотел бы?
— Нет.
Они подошли к городку летчиков, где под сенью дубовой рощи, сейчас едва различимой во мраке, стояли домики из листового железа.
— Спокойной ночи, — сказал штурман. Они пожали друг другу руки, и Адмирал отправился к себе. «До чего же мы все стали бесчувственными, — подумал штурман. — Он хочет, чтобы я вернулся в свою комнату и отдохнул, и оставляет меня одного, точно это самый обыкновенный вечер. Ему и в голову не приходит, что, прежде чем лечь в постель, мне нужно немного поболтать с ним. А ведь он…» Штурман был искренне привязан к Адмиралу, да и Адмирал в этот вечер ради него покинул свой экипаж. Обычно летчики одного самолета всюду ходили вместе молчаливой компанией. Так люди забывали о стычках во время полета, о вспышках раздражительности, о резких словах, которыми они порой обменивались в микрофон. Опасность миновала, они становились мягче, и каждый приписывал другому заслуги в успехе операции. На земле они со смехом вспоминали о том, что в небе вызывало столкновения, и дружеская непринужденность снимала всякие различия в положении и звании. Теперь штурман остался один, он словно осиротел, но его бросило в дрожь при мысли, что он мог разделить участь товарищей. Значит, ни бомбардир, ни хвостовой стрелок не успели выброситься с парашютом. Должно быть, самолет развалился сразу же после того, как выпрыгнул штурман. Но тогда почему он не слышал грохота взрыва? «Как треск падающего дерева…» Может, потому, что как раз в эту секунду его рванул раскрывающийся парашют и мысль о спасении заставила его на минуту позабыть обо всем на свете.
Он толкнул дверь своего домика и тут вдруг вспомнил о незнакомке с Вэндон-Эли. Он даже не спросил, как ее зовут, но не жалел об этом. Ведь так ему будет казаться, что это лицо, склонившееся над ним в глубокой ночи, только пригрезилось, когда он лежал, зарывшись носом и ладонями в свекольную ботву. Что значило имя? Имя ничего не добавило бы. Знай он ее имя, он, быть может, не решился бы обнять эту женщину с такой нежностью. Нет, нежность не то слово. Вовсе не нежность была в этом объятии, но дикая неукротимость животного, у которого одно чувство сменяет другое без всякого перехода. Ускользнув от смерти, он тут же ринулся в жизнь.
Он представил себе незнакомку в зеленом халатике, который она все время запахивала на груди, маленькие ноги в домашних туфлях, ее сонное лицо, растрепанные волосы. Должно быть, она совсем молоденькая, и ей так трудно было не закрыть снова глаза, не погрузиться в сон, который нарушил настойчивый звонок. А гул бомбардировщиков, круживших на небольшой высоте над соседней базой, наверное, нисколько ей не мешал. Иногда во время полета, когда штурман был уверен в маршруте, он позволял себе минутный отдых и старался представить, какие сны видят мужчины и женщины в спящих селениях, над которыми пролетал самолет. Склонившись в тусклом свете над своими навигационными линейками, картами и компасом, он думал о том, что люди на земле в ночном мраке предаются любви, и каждый раз испытывал горькое чувство от сознания того, что втянут в какоето дело, которое лишает его всех других радостей, кроме одной — достигнуть цели точно в назначенную минуту или наверстать время, упущенное изза встречного ветра. Уже два года он был отрезан от семьи, и никакая другая привязанность не согревала его душу. В этой стране, языка которой он не знал, ему не на что было надеяться. Вся предшествующая жизнь представлялась ему навсегда отошедшей юностью, образы которой двигались в зыбкой и обманчивой дымке сновидения. С войной он вступил в иную пору своей жизни, где чувствовал себя беззащитным перед лицом всякого рода врагов — как внутренних, так и внешних, и не было у него иного прибежища, кроме товарищества.
Не то чтобы он не искал любви. Где-то в глубине его души любовь продолжала жить, подобно скрытой ране или неутоленной жажде. Порою мысль о ней вызывала у него вспышку жестокой иронии или же приступ меланхолии, овладевшей им даже в полете. Но все попытки обрести любовь были напрасны. Он не желал прибегать к тем приемам, которыми пользовались товарищи, обольщая девушек в барах и добиваясь мимолетных свиданий, где они пускали на ветер все, в чем штурман видел смысл встречи мужчины и женщины. И все же он испытывал неясное сожаление, словно упустил чтото. Быть может, все дело было в том, что он плохо знал английский язык? Ведь как бы правильно ни говорила по-французски эта женщина, между ними всегда будет существовать барьер — трудность выразить себя так, чтобы понял другой, и старание избежать различных словесных тонкостей.
Он помешал угли, еще тлевшие в печке, которую вечером обычно растапливал дневальный, и подбросил в нее полный совок. Потом вдруг почувствовал страшную усталость и, не раздеваясь, растянулся на постели. Тишина близящейся к утру ночи сразу обступила его, и он невольно застонал, снова настигнутый мыслью обо всем происшедшем. Значит, он положил карандаш на столик в тот самый момент, когда самолет затрещал. Он дернул шторку, отделявшую его от пилота, и, хотя давно был готов к этому, с тех пор, как посвятил себя профессии, которая могла привести только к одному — к смерти, воскликнул одновременно со стрелком: «Что случилось?» И почти в то же мгновение он повис во мраке под куполом покачивающегося парашюта, он скользил по свекловичному полю, и незнакомая женщина склонялась над ним. «Вы ранены?..» Он ощупывал себя, вставал на ноги и сворачивал купол парашюта. «Я в полном порядке, но остальные погибли…» Он показывал на пламя, озарявшее горизонт, беззвучно рыдал, и по щекам его, как капли дождя, струились слезы.
Он и не думал, что ему выкажут столько внимания, Его без конца угощали пивом. Товарищи и даже командиры эскадрилий хлопали его по плечу, произносили одни и те же горячие поздравления, а губы их мучительно кривились, и это было сильнее всяких слов.
Да, он вернулся к ним издалека. Говоря точнее, с рубежа смерти, и каждый из них, видя его в живых, испытывал изумление.
Летчики свыклись со смертельным риском, но не с реальностью смерти. Смерть оставалась для них понятием метафизическим. Если бы они реально представили ее себе, они не смогли бы сдержать крик ужаса. Все они знали, что, углубляясь во мраке неба в расположение врага, они могут быть сбиты огнем зениток или истребителей. Они слышали о столкновениях в воздухе, а иногда случались аварии при взлете: четырехмоторные самолеты, нагруженные тысячами литров горючего, врезались в купы деревьев, горели и взрывались вместе с бомбами. Но при этом смерть ассоциировалась с простым вычеркиванием из списка. Люди исчезали, вот и все. Сначала номер самолета и фамилия командира целый вечер оставались на доске вылетов, и каждый, кто возвращался, бросал на них сочувственный и понимающий взгляд. Смерть — это для других. Затем имена не вернувшихся исчезали с доски. Вольнонаемные торопились упаковать их вещи, чтобы, наклеив этикетки, отнести на специальный склад. Какое-то время о погибших еще помнили, потом каждодневные заботы одерживали верх, жизнь шла своим чередом. Жизнь? Только идиоты могли называть это жизнью. Скорее это было похоже на каторгу, где невидимые и безжалостные надсмотрщики расправлялись с провинившимися и отстающими. Никто из тех, что уже рухнули в пылающий костер, не вернулся, но, в конце концов, это, по-видимому, было не более ужасно, чем вся их жизнь. Каждый вечер летчики вскакивали по тревоге, повинуясь приказу громкоговорителя, ревущего в каждом бараке, и готовились к полету. В двух случаях из трех вылет отменялся из-за погоды. По курсу или над целью оказывались слишком густые скопления облаков, подняться на большую высоту самолеты не могли из-за своего груза, а при плохой видимости легко было врезаться в хвост передней машины.