Анатолий Баяндин - Сто дней, сто ночей
Чем ближе к земле, тем сильнее завывал неизвестный предмет. Десятки воедино слившихся посвистов, казалось, наполнили весь мир. Ни дать ни взять — соловей-разбойник.
Я держусь за мотню брюк Семушкина и думаю: «Вот и все, вот тебе и военная романтика». Подюков вздрагивает всем телом, ожидая неминуемой гибели, и с силой буравит меня головой. Вихрь, сопровождающий падение этой необыкновенной штуковины, жутким холодком проносится над нами.
И когда мы отсчитывали последние секунды земного существования, в десятке метров от нашей воронки что-то сильно звякнуло и с дребезжанием покатилось по земле.
— Замедленного действия, — пискнул Семушкин, и я почувствовал удушье, словно упавшая бомба была начинена газами.
Однако разрыва не последовало. Мало-помалу мы освободились из тисков страха и высунули головы из наших убежищ. По-прежнему завывали сирены и фугаски, по-прежнему грохотали разрывы, но того оглушительного посвиста уже не было слышно.
Семушкин первый отваживается выглянуть из воронки. Мы не отстаем от него и, точно утята, вытягиваем шеи.
Из соседних воронок и окопчиков высовываются головы наших товарищей.
Перед нами лежит обыкновенная металлическая бочка со множеством дыр по бокам и в днище.
— Гляди ж ты, бочка! — обрадованно говорит наш старшой.
— Эмтээсовская бочка, — подтверждаю я.
— Митрий, бочка-а! Бочка-а! Ха-ха-ха! И дырья понаделаны. Скажи ж ты, вот… — дядя Никита вворачивает крепкое словцо. — А я-то думал… Ну, не отпетый ли народ эти немцы?!
Я вскидываю свой карабин и стреляю в пикирующего «юнкерса».
Семушкин огромным кулачищем грозит в сторону бомбардировщика. Еще раз мы меняем укрытие. На этот раз у нас настоящие окопы, неизвестно кем вырытые. Их маскируют заросли шиповника и боярышника.
Рядом с нами в таких же окопах сидят командир нашей роты Федосов и его связной Журавский.
— Ну как? — спрашивает нас Федосов.
— Держимся, — отвечает дядя Никита.
— Перегудова и Берестнева накрыло, — сообщает лейтенант.
Берестнев командовал вторым отделением нашего взвода, Перегудов — боец третьей роты. С ним мы прибыли в полк в один день. Он был старше меня на два года.
Я смотрю на Сережку, он на меня. «Вот оно, брат, какие дела».
— А Костька наш отмочил номерок, слышали? — Федосов улыбается, показывая крепкие зубы.
Мы выжидающе смотрим на лейтенанта. Дядя Никита что-то ворчит себе под нос, вроде: «С него сбудется».
— Как бочка завыла, он выскочил из воронки и давай ползать, — продолжает командир роты. — Я ему кричу: «Костька, сукин сын, вернись!», а он перекатывается себе с боку на бок да глазищами ворочает.
— Сомлел парень, — замечает дядя Никита.
— Ну, а когда бочка грохнулась, он и глаза закатил. А теперь отошел. Да вон он сам, — указывает Федосов на воронку, из которой высовывается кудлатая голова повара.
— А как котел-от? — беспокоится Семушкин.
— Пропал наш котел, — говорит Журавский и тоскливо смотрит под кручу, где стояла кухня.
— Поели, значит. — Дядя Никита втягивает голову в плечи и сворачивает цигарку.
— Выходит, опять не жрамши ночь встречать, — ворчит Подюков.
Чтобы заглушить голод, я решаюсь на отчаянный шаг:
— Дай закурить, дядя Никита!
Он мерит меня глазами с обмоток до пилотки, потом засовывает руку в карман брюк и достает щепоть махорки, очень схожей с соломой, пропущенной через соломорезку. Бойцы называют эту махорку «гвардейским табаком».
Свое табачное довольствие я и Сережка отдали дяде Никите.
— И мне, — брякнул Подюков.
Дядя Никита не удивился.
— Ну что же, нате, курите. В другое бы время отказал, а сейчас не могу. Душе полегчает, курите!
Мы поудобнее усаживаемся, сворачиваем толстенные папиросины. Подюков долго мусолит газету, но она никак не хочет склеиваться.
— Да ты зубами пообкусай, — советую я.
Семушкин извлекает кресало, прилаживает фитилек и деловито выбивает искры. Прикуриваем. Первым закашлялся Сережка. Я мысленно обзываю его скотиной. Но после второй затяжки в моем горле что-то сильно запершило, и я захлебнулся.
Дядя Никита посмотрел на нас с высоты своего роста и снисходительно улыбнулся.
— Табак неважный, — выдавил я сквозь слезы.
— Как только курят, — вставил Чингисхан.
После третьей затяжки я пообвыкся.
— Вам бы, товарищ Подюков, леденцы на палочке сосать, — выпуская клубы дыма через ноздри, говорю я.
Он уничтожающе смотрит на меня, потом плюет на огонек и кладет недокурок в нагрудный карман.
Бомбежка продолжается до самого вечера. До самого вечера мы, то есть я и Семушкин, дымим цигарками. Сережка смотрит на нас и глотает слюни.
В город мы вступаем ночью. Говорят, здесь нас должен встретить старшина, «Значит, будет жратва», — думаем мы. А покамест шныряем по развалинам разбитых вдребезги домов в поисках ужина. Подюкову повезло: он вылез из-под каких-то обломков с целым караваем хлеба.
— Вот это да! — довольно басит дядя Никита.
Сережка показывает на одиноко торчащую печную трубу.
— Из печки достал, — ликует он.
Мы добросовестно делим находку на три части и уплетаем пропахший дымом полусырой хлеб домашней выпечки.
— Вкусно, — лепечет Сережка.
— М-м, — соглашаюсь я, наворачивая за обе щеки.
Улицы города завалены битым кирпичом, кровельным железом, обломками балок и стропил. Вокруг нас пылают дома. Раскаленные стены с треском осыпаются. Тучи искр застилают темное небо. На наших лицах отсветы пожаров. Винтовки и автоматы кажутся обагренными кровью. Иногда в лицо бьет горячая волна воздуха. Мы прикрываем лица рукавами и торопимся проскочить опасное место.
Нашего брата бойцов — много. Все куда-то спешат, кого-то разыскивают, догоняют, спрашивают, ругаются.
Пересекаем трамвайную линию и выходим к Волге. Делаем привал.
Наш комбат уходит на розыски начальства, повар Костя — на поиски хотя бы какого-нибудь котла.
Мы стоим с Сережкой на берегу и смотрим на Волгу. Костры пожарищ отсвечивают в черной воде, словно в зеркале. На том берегу что-то тоже горит. На переправе шум, неразбериха.
Подходит пароход. Давка, плач, стоны, крики, мычание коров и тихий плеск волны о берег. Вверх и вниз снуют катера Волжской флотилии и другие мелкие суденышки. Высоко в небе рокочут ночные бомбардировщики. Из-за Волги взметаются белые столбы прожекторов. Стучат зенитки, ухают бомбы.
В полночь к нам приходит старшина и раздает всем по банке горелых рисовых консервов и немного муки. Где он добывал провизию — нам неизвестно. Собственно, эта сторона дела нас не трогает. Муку мы откладываем, а консервы и Костину баланду хлебаем, запивая все это волжской водой, пахнущей нефтью. После позднего ужина втискиваемся под какой-то дощатый настил и устраиваемся на ночлег. Это наша первая ночь здесь, на берегу Волги, первая ночь за много бессонных ночей боев, окружений, отступления.
Мы выбираемся из-под настила запыленные, перепачканные мазутом.
— Ишь ты, как разукрасились, — оттопыривая перемазанные пальцы, говорит Семушкин. Мы смотрим друг на друга и хохочем.
— Ни дать ни взять повылазили из преисподней.
— А разве в преисподней тоже есть мазут? — смеясь, спрашиваю я дядю Никиту.
— А кто его знает… может, есть.
— Нет, там, говорят, смолой обходятся, — заявляет Чингисхан и спускается к воде.
Я иду за ним, перешагивая через смолистые бревна разбитого причала.
Через четверть часа мы, мокрые и покрасневшие, поднимаемся на берег.
В это сентябрьское утро город кажется еще более разрушенным, чем ночью. Дома смотрят на нас черными провалами окон. Рельсы трамвайных линий вырваны вместе со шпалами, обрушившиеся стены образовали высокие завалы. Изуродованные трамвайные вагоны валяются вверх колесами. Все разбито, искромсано, раскидано. По всему городу пылают зловещие костры пожаров. В воздухе носятся тучи копоти и дыма. А над заводами уже висят косяки «юнкерсов», «хейнкелей», «хеншелей»; они раскидывают фугаски, огнем пушек и пулеметов поливают берег у переправы. Дробный перестук зениток сливается с грохотом бомбежки.
Мы смотрим на истерзанный город.
— Э-эх! — стонет дядя Никита.
«Эх!» — про себя говорим мы с Сережкой.
Отступая по Харьковщине, мы уже видели сожженные деревни и села; видели, как плачут женщины и дети; знали, какое горе принес враг; но здесь мы сердцем постигли это страшное горе, это непоправимое зло варварского нашествия фашистов.
— Что же это такое, други? — как-то растерянно говорит наш младший сержант дядя Никита.
Мы не знаем, что ответить ему, но каждый из нас думает наверняка одно и то же; «В Заволжье врагу не бывать!»