Юрий Герман - Подполковник медицинской службы
— Нет, товарищ военврач, я никогда не попадал в штопор.
— И хорошо, что не попадали. Не вы, не вы… Тогда кто же попал в штопор на этих днях? Впрочем, это неважно, каждому из нас будет в конце концов свой штопор. Фу, начинается изжога. Вы не страдаете изжогами? Садитесь, старик…
Бобров сел.
Потом доктор ел картофельное пюре и вслух раздумывал о войне. По его предположениям выходило, что фашизм будет разгромлен году в сорок шестом. Насчет Второго фронта он отзывался довольно вяло. Бобров Смотрел на доктора внимательно, и глаза у него были такие, что Левину хотелось говорить и говорить.
— Доктор, — сказал Бобров, — вы бы кушали, у вас простынет.
— Кушали! — воскликнул Левин. — Кушали! Погодите, я еще устрою баню этому Онуфрию! Он будет меня помнить!
И с негодующим видом Александр Маркович отодвинул от себя картофельное пюре.
— В одном доме, было время, вашего покорного слугу подкармливали, — сказал он. — Я был еще молодой человек, а там была бабушка Варя, и она пекла, например, хворост. Вы когда-нибудь пили крепкий, сладкий чай с хорошим хворостом? В этой семье…
— Доктор, а где сейчас ваша семья? — перебил вдруг Бобров.
— Моя семья? — почему-то сконфузившись и не сразу, ответил Левин. — Моя семья? Говоря откровенно, у меня нет никакой семьи.
— Погибли? — глядя прямо в глаза Левину, спросил Бобров.
— Абсолютно не погибли, — ответил Александр Маркович. — Странная манера у вас у всех об этом спрашивать. Никто у меня не погибал…
Александр Маркович ворчал долго.
— Это просто удивительно, — говорил он сердито, — нет такого человека, который бы не думал, что я несчастный. А я нисколько не несчастный. У меня нет никакого надлома, понимаете? Я просто неженатый. Ведь бывают же неженатые люди. Я — холостяк. Я не вдовец, меня не бросала жена, и никто даже не может сказать, что я не успел жениться потому, что был сильно загружен работой. И я не убежденный холостяк. Если же проанализировать мое холостяцкое положение и постараться найти причину, то это окажется невозможным. Как-то так случилось, что я не женился. Все женились, все влюблялись, и всегда у меня была масса поручений — передать записку, отвезти букет цветов, и я как-то в этих свадьбах и влюбленностях запыхался, забегался и опоздал. И на барышне, которая мне очень нравилась, которую я, быть может, даже любил, вдруг женился один мой товарищ. А когда я ей через много лет рассказал, как был в нее влюблен, — она всплеснула руками и сказала: «Ой, Шура, вы все выдумываете…»
Он грустно помолчал и добавил:
— Ничего себе «выдумываете»!
— Да, кстати, — сказал Бобров. — Я слышал, будто вы в отпуск собрались…
— Не вышло, — ответил Левин. — Я, знаете, хотел немного сам подзаняться со своим здоровьем, но не вышло. Должен был приехать мне на смену один очень хороший доктор, так случилось несчастье, разбомбили поезд, помните, не так давно под Лоухами. И я остался. Мне всегда не везет с отпусками, это какая-то мистика…
— Чего?
— Ну, мистика, бред… Да вы же, наверное, помните мою поездку в Сочи…
Бобров улыбнулся.
Он вспомнил, как еще до войны, в отпускное время Левин вдруг объявил всем, что едет в отпуск, что у него уже выписаны литеры, что для него заказан мягкий билет, нижнее место до станции Сочи, а на другой день появился в летной столовой и весело пожаловался:
— Вот видите, как я уехал? Теперь ко всему прочему я еще санитарный врач. Мне только не хватало снимать пробы и осматривать состояние санузлов! Ну, а с другой стороны, когда мой коллега военврач Жилин должен ехать за молодой женой и некому его заменить, как бы вы поступили? Когда он показывает мне письмо от жены и там написано: «еще один месяц, и я сойду с ума, что ты со мной делаешь, мама плачет, и сестра Надя плачет». А? Ну-ка, скажите? И начсан вызывает меня, сажает в кресло, долго молчит, долго вздыхает и потом обращается: «Я не приказываю, я прошу. Вас никто не ждет, а Жилин молодожен». Вот вам и Сочи. И все только потому, что у меня нет настоящей силы воли. Воспитывайте в себе волю, молодые люди, иначе вы не увидите Сочи.
Доктор Левин был не чужд честолюбия. Но это было своеобразное честолюбие. В общих чертах оно сводилось к тому, что Александр Маркович любил рассказывать, будто знает очень многих знаменитых летчиков и будто кое-кого из них он лечил в свое время. Кроме того, в давние мирные времена, раздражаясь, Левин любил намекнуть собеседнику, что если так пойдет дальше, то он рассердится и уедет в Москву в Главное Управление или, в крайнем случае, в Ленинград.
— А что? — спрашивал он. — Вы думаете, у меня вместо нервов веревки? Возьму и подам рапорт. Вечно я должен таскаться с этим племенем крылатых. Не захочу — и не буду. Что я тут вижу среди этих железных парней? Вот побудьте, побудьте хирургом у летчиков. Много интересного вы увидите. За прошлый месяц только одни случай, и то растяжение связок, — не вовремя дернул какую-то там веревку в своем парашюте. И с утра до вечера нытье, чтобы его отпустили и что он повесится со скуки в госпитале. Врач должен расти. А какой у меня рост? В крайнем случае аппендицит, и то разговоров не оберешься. Зачем летчикам врач в мирное время? Тут одни недавно ко мне пришел — интересовался, что такое головная боль. Вы себе представляете человека в тридцать лет, который совершенно не знает, что такое головня боль, и спрашивает — это болит кожа на голове, болят кости в голове или мозг? Эти люди наделены таким здоровьем, что если они не падают, так для чего им хирургическое отделение? Если бы еще была война, то, конечно, я был бы нужен, а без войны я совершенно не нужен. Хорошо, что в мирное время я большей частью работал в клиниках. Иначе война бы застала меня лично врасплох. В большой клинике все-таки кое-что видишь, кое-что делаешь и порою приходится подумать. А здесь с вами, со здоровяками? Даже смешно…
Левин был вспыльчив, много путал, часто раздражался, и, случалось, кричал на своих санитарок, сестер и врачей. Он просто не понимал, что значит говорить тихо. Халат на нем никогда не был застегнут, длинный нос задорно торчал из-под очков, зубами он вечно жевал мундштук папиросы и для утешения своих пациентов часто рассказывал им о собственных болезнях, энергично и страстно сгущая при этом краски.
— Этот борец со стихиями жалуется на сердце! — восклицал Левин. — Этот Икар, этот колосс смеет говорить о сердце! Кстати, оно вовсе не здесь, здесь желудок. Честное слово, противно слушать человека, который думает, что он болен, в то время когда он совершенно здоров. У вас хронометр, а не сердце, а у меня, вот у меня вместо сердца — тряпка. Давеча тут один воздушный сокол показал мне свой перелом, вот он лежит в соседней палате. И он думает, что это серьезно. Он не хочет быть калекой на всю жизнь и волнуется. Передайте ему потом, что я вам говорил доверительно, как мужчина мужчине. У него даже не перелом. У него ушиб. И нечего ему разводить нюни насчет того, что он может быть отчислен от авиации. Вот в тридцать втором, доложу я вам, один штукарь уронил меня вместе с самолетом, так это действительно была картина, достойная кисти художника. Меня собрали из кусков. Все было отдельно. Ну почему вы смеетесь? Что смешного в том, что доктор Левин упал вместе с самолетом и разбился на куски? Кроме того, у меня язва желудка, так я думаю. А вы все здоровяки, покорители стратосферы, воздушные чемпионы, племя крылатых, и вы мне очень надоели.
В серьезных случаях, даже до войны, Александр Маркович не уходил из госпиталя. Если кто-нибудь из летчиков попадал в катастрофу, если состояние пострадавшего внушало хоть маленькое опасение, — Левин как бы случайно засиживался в ординаторской, потом в палате у раненого, потом вдруг задремывал в коридоре в кресле возле столика дежурной сестры.
— Э! — сказал он Боброву, когда тот впервые очнулся после ранения, — вам нечем особенно гордиться. Если вы женаты, то не рассказывайте вашей жене, что вы были на краю смерти. Вас можно пропустить через кофейную мельницу, и все-таки вы останетесь летчиком. Организм вообще очень много значит в таких случаях, как ваш. Вот, кстати, во время финской у меня была работа. Приносят одного и кладут мне на операционный стол. Я смотрю, и, можете себе представить, вспоминаю обстоятельства, при которых в свое время я оперировал этого же самого юношу. Мои швы, мой, так сказать, почерк, и недурная, очень недурная работа. А дело было так. Он когда-то упал. Тогда летали бог знает на чем, на «Сопвичах», вы, наверное, даже их не видели. И вот он упал вместе со своим «Сопвичем», отбитым у белых. И я, тогда еще совсем молодой врач, должен был разобраться. Вокруг — никого, раненый нетранспортабелен, местный фельдшер только крякает, и я — желторотый — должен все решить. Один час двадцать минут я возился с этим молодым товарищем и потом нисколько не верил, что дело обойдется без сепсиса. Я не мог спать, не мог есть, помню — только все пил воду и курил самосад. Но мой пациент выжил. Он выжил вопреки здравому смыслу и всему тому, чему меня учили. Он выжил потому, что у него был совершенно ваш организм. У него было сердце как мотор и такое здоровье, что он совершенно спокойно проживет еще минимум семьдесят лет. Так что никогда не следует унывать, а вам, с вашими царапинами, тем более. Вот вам молоко — его надо выпить. Если вы не станете пить молоко — это пойдет на пользу фашизму-гитлеризму. И ничего смешного. Гитлеру, Герингу, Геббельсу и всей этой шарашкиной артели очень приятно, когда наши раненые отказываются от пищи. То есть это я, конечно, выражаюсь фигурально, это в некотором смысле гипербола, но все-таки сделайте им неприятность — выпейте молоко и скушайте котлетку. Сегодня вы лично по некоторому стечению обстоятельств не воюете, так сделайте этой банде неприятности не как боевой, гордый сокол, а как едок…