Аркадий Бабченко - Война
Он срывает еще одну травинку, задумчиво жует ее.
– У нас обязательно будет четверо детей, – говорит Кисель. – Да. Когда я вернусь, я обязательно наделаю четверых.
Кисель замолкает. Я смотрю на его спину. Мне думается, что он по крайней мере не будет числиться неопознанным и лежать в тех рефрижераторах, которые мы видели сегодня утром на станции. Если, конечно, у него останется спина.
– Кисель, – спрашиваю я, – а ты боишься умереть?
– Да, – говорит Кисель. Он у нас самый старший и самый умный.
Солнце светит через веки, мир становится оранжевым. От тепла по коже бегут мурашки. Я никак не могу привыкнуть к этому. Еще позавчера мы были в заснеженном Свердловске, а тут жара. Из зимы нас привезли сразу в лето. Весны не было, потерялась по дороге.
Нас набивали по тринадцать человек в плацкартный кубрик; духота и вонь, с верхних полок свешиваются босые немытые ноги. На полу, под столиком, день и ночь, скукожившись, спят двое – места на всех не хватает, и мы меняемся по очереди. Куда ни глянь – везде сапоги, вещмешки, шинели. Это даже хорошо, что майор не кормил нас, – полтора суток мы ехали сидя, скорчившись в позе эмбриона, и если бы хоть раз наелись от пуза, заработали б непроходимость кишечника.
В Ростове-на-Дону наш поезд остановился напротив вокзала. Мы стояли на первом пути, прямо у центрального входа, и люди проходили мимо нашего эшелона и отводили глаза.
Под тополем пьют водку легкораненые. Водку они выменивают в кочегарке, пытаясь залить алкоголем страх, который пережили там, за хребтом. У них безумные глаза и почерневшие лица. Час назад в них стреляли и убивали, а теперь они пьют водку и могут не пригибаться. До них это пока не доходит. Они кричат, и плачут, и глушат водку ведрами. Смотреть на них невыносимо.
Мы не первые на этом поле. До нас здесь были десятки тысяч таких, ждавших своей судьбы, и степь впитала их страх, словно пот. Сейчас этот страх выходит из отравленной земли. Он заполняет наши тела и ворочается скользким червяком где-то под желудком, и от него становится холодно, несмотря на палящее солнце. После войны это поле надо будет чистить от страха, как от радиации; он висит над полем, будто туман.
Рядом с нами группками лежат гражданские строители. Ближайшая к нам компания пьет неразбавленный спирт и закусывает лоснящимся прозрачным салом. Среди них есть женщина, молодуха с красным осоловелым лицом и жирными губами. Мы уже знаем, что ее зовут Марина. Мы совсем отвыкли от гражданской жизни, от женщин, и втихаря разглядываем ее.
У Марины большая грудь и толстая задница. Это обстоятельство сильно восхищает Андрюху Жиха, он все время стонет и шамкает своими огромными губами. Тот не солдат, кто не похабничает, и все мы строим из себя бывалых ловеласов, но, по правде сказать, мало кто из нас до армии целовался. А по-настоящему с женщиной был только Кисель.
Марина предлагает Тренчику выпить. Он соглашается, бахвалясь, хлопает в один присест кружку спирта и через пять минут валяется на траве в бессознательном состоянии. Мы оттаскиваем его в тенек. Марина предлагает выпить и нам, но мы отказываемся.
– Интересно, зачем они здесь? – спрашивает Вовка.
– Грозный летят реставрировать, – отвечает Кисель. – Война заканчивается, перемирие на носу.
– Так там же бомбят, вон штурмовики, – говорит Рыжий, кивая на очередную пару Су-25, которая выруливает на взлетку.
Самолеты готовятся к разгону, лопасти сопел сжимаются и разжимаются. Вовка считает, что в этот момент они похожи на задницу какающего червяка. Не знаю, где он наблюдал какающих червей, но сравнение весьма убедительное.
– Почему ты думаешь, что штурмовики на Грозный? – резонно спрашивает Рыжего Кисель. – И потом, строителям-то какая разница! Чем больше разбомбят, тем больше им восстанавливать – за тройной оклад. Сейчас перемирие, боевые действия не ведутся, вот их и везут строить между делом.
– Откуда ты знаешь про перемирие?
– По телевизору показывали.
– По телевизору много чего показывают.
– Войны больше не будет, – не унимается Кисель, но теперь он говорит с издевкой. – Отдельные банды разбиты, конституционный строй восстановлен, и благодатный мир сошел на многострадальную кавказскую землю.
– Аминь, – говорю я.
– А нас тогда зачем везут, раз перемирие? – недоумевает Рыжий. – И на станции танки стоят, целый эшелон, я сам видел. Их же там поубивают всех, – кивает он на строителей.
– Что-то я тоже не пойму, – говорю я. – Если там перемирие, почему оттуда везут трупы? По-моему, либо трупы, либо мир, вместе не бывает.
– Бывает, – говорит Кисель. – У нас все бывает.
Очередная «корова» тяжело тыкается колесами в бетон. На этот раз и из нее выгружают раненых. Их кладут на носилки и бегом несут в полевой госпиталь, развернутый тут же, рядом с вертолетными капонирами.
Одного проносят мимо нас. Это светловолосый парнишка; его перебитая ниже колена нога в коротком, по-дембельски обрезанном кирзовом сапоге висит на штанине и волокнах икроножной мышцы. Из мяса торчит кость. Сквозь ногу видно небо. От шага солдат носилки сильно раскачиваются, нога в тяжелом кирзаче оттягивается, перекручивается, как волчок на веревке: носилки вверх – нога вниз, вверх – вниз… Мне кажется, что сейчас она оторвется, и я даже делаю движение руками, чтобы подхватить ее за ступню. Вывернутое наизнанку мясо облеплено комочками присохшей земли.
Раненый не чувствует боли, его обкололи промедолом. От него сильно пахнет горелой кирзой и портянками. И еще – свежатиной, только что разделанным парным мясом.
Из госпиталя время от времени раздаются нечленораздельные нечеловеческие крики. Иногда из боксов выносят окровавленные гнойные бинты и выбрасывают в помойную яму. Тогда над ямой густым облаком взмывают жирные мухи.
После раненых из вертушки начинают выгружать красивые серебристые пакеты. К пятерым, оставшимся с прошлого раза, двое полуголых солдат приплюсовывают еще восьмерых.
Появляется «Урал».
Жарко, и солдаты работают в одних кальсонах и тапочках. Так буднично, так обычно. Жара, заваленная трупами взлетка, и двое солдат в обрезанных по колено кальсонах, которые грузят мертвых людей в мешках, как картошку…
Между тем солдаты выкладывают убитых в кузове вдоль бортов, а когда места на полу уже не остается, начинают пристраивать их вторым ярусом. Последнего кладут на оставшийся посередине проход, запрыгивают в кузов, и «Урал» трогается по направлению к станции. Утром мы видели там на запасных путях рефрижераторы. Теперь мы знаем, для чего они.
Праздничные мешки в кузове трясутся в такт движениям машины, деревянно подпрыгивают на кочках, и солдаты прижимают их к полу ногами.
Тем временем вертушка загружается новой партией свежего пушечного мяса в не помятом еще зимнем обмундировании. Молоденькие солдаты друг за другом вбегают в грузовой люк «коровы», путаясь в полах шинелей. У одного развязывается вещмешок, и на землю сыплются пачки сигарет. Последнее, что я вижу в темном чреве «коровы», – растерянные солдатские глаза. Они смотрят прямо на меня.
Вертушка завывает винтом, взлетает, идет в сторону хребта и туда, дальше, где война. Этот конвейер работает с самого утра, сколько мы здесь находимся: оттуда – трупы, туда – солдаты в новых шинелях, но все так четко, так отлажено, что мы понимаем: вертушки летают уже не один день и даже, наверное, не один месяц.
– Пидоры, – говорит Кисель. – Все они пидоры.
– Да, – говорю я.
– Пидоры, – соглашается Вовка.
Я стреляю у Киселя еще одну сигарету. Противная кременчугская «Прима» в жару идет с трудом. Вовка говорит, что к табаку примешан конский навоз: у него из конюшни воняло точно так же, как из пачки. А гадила лошадь такими же непереваренными бревнами соломы, какие попадаются в сигаретах. После двух затяжек во рту становится сухо. Вовка тушит свою сигарету о землю и наматывает портянки.
– Пойду за водой, – говорит он. – Давайте фляжки.
Мы отдаем ему все наши фляжки – семь штук, у меня одна запасная, я украл ее в каптерке в Свердловске.
Вовка уходит. Раньше, чем через полчаса, он не вернется, около фонтанчика толпа, и, чтобы напиться, надо отстоять длинную очередь.
Я вижу, как Вовка, проходя мимо чернявого майора, который сидит на земле в самой середине нашей команды, заглядывает ему через плечо в бумаги, которые тот держит в руках. Это наши личные дела. Майор раскладывает их на две стопки, словно Господь Бог судьбы. Одна стопка большая, другая маленькая, и мы понимаем, что маленькая загрузится сейчас в «корову» и полетит на Ханкалу или в «Северный», а другая останется здесь. Пусть ненадолго, пусть на какие-то часы, может, только до следующего борта, но пока еще здесь. И каждому хочется, чтобы его судьба легла в большую стопку, каждому хочется задержаться подольше.