Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.
Сами дети и подростки чаще рассчитывали не на помощь детдомов, а на поддержку других родственников. Они не очень-то и задумывались над тем, хорошо или плохо жили их родные, переселяясь к ним. Быть с ними, а не среди чужих, подчас грубых людей, которые не пожалеют и не поделятся – это являлось для них главным. Они не знали никого другого, кто бы им помог, кроме родных, далеких или близких. Их и держались, к ним и обращались в первую очередь. С ними и мечтали быстрее обрести ставший иллюзорным мир доброго прошлого.
Те же, у кого в городе погибла вся семья, пытались обращаться за помощью к родным, близким и друзьям, жившим вдали от Ленинграда. Читать их письма трудно. Они стремились как можно ярче и сильнее передать глубину постигшего их горя, рассказать о своем одиночестве, о бессилии, о болезнях. Каждый делал это как мог – нередко с детской непосредственностью, с надеждой на то, что немедленно откликнутся, что не могут не помочь, если узнают, как он страдает.
Галя Кабанова, чьи отец и мать умерли в конце 1941 – начале 1942 гг., надеялась только на свою тетю Наталью Харитонову. С 16 февраля, когда скончалась мать, она пишет тете беспрестанно, шлет две телеграммы, четыре письма. Ответа нет. Возможно, она опасается, что не сумела разжалобить тетю. Может, это лучше получится у ее младшего брата Славы? Тот не очень силен в орфографии и грамматике, но кто знает, вдруг это бесхитростное обращение как-то поможет. Вот его письмо: «Ох как тетя Наташа мы много с Галей пережили в эту войну. Бомбежки голод и опять грязь и эпидемии. Если вам написать, то вы врят ли все поверите… 24 ноября похоронен папа. 15 января похоронили бабушку и тетю Лизу. 28 января похоронили маму… Мы с Галей вдвоем без родных ох скучно тетя Наташа вся надежда на вас приезжайте скорей» [727] .
Письмо от тети, отправленное 1 марта, Г. Кабанова получила в конце марта – начале апреля. Н. Харитонова ничего не ведала о судьбе семьи, и надежда на то, что узнав, она обязательно поможет, побуждает Г. Кабанову вновь рассказать о страшной участи ее родных: «Так вот. 16 февраля умерла мама. 16 ноября умер папа. 10 января умерла бабушка и 15 января умерла т[етя] Лиза» [728] . Последним в этом скорбном списке стоит имя ее брата Славы Кабанова – он умер в госпитале после обстрела. Она пишет тете и о том, в каких условиях живет – ведь это, несомненно, также вызовет чувство сострадания: «Вещи все в грязи. Все в известке. А эта такая грязь что без воды ее не уберешь, а воды нет. А носить ее надо далеко, да стоять за одним ведром по часу, а выносить грязную на помойку тоже нелегко».
И еще надо было найти слова единственные, исповедальные, чтобы выразить родному, милосердному человеку все, что на сердце, без обиняков – слова, в которых воедино слились и крик и плач: «Милая т. Наташа у меня вся надежда только на вас и я вас жду как ангела-спасителя. Я думаю, что вы меня не бросите я осталась одна» [729] .
Школьнице Е. Мухиной после гибели матери в городе жить не хотелось: никого из близких у нее не осталось, голодала почти каждый день. Трудиться она не может и боится, что если станет «безработной иждивенкой», то заставят выполнять самую грязную работу: «…Потеплеет, растают нечистоты, работы будет много, а может еще на кладбище погонят мертвецов закапывать… Нет, лучше к Жене» [730] .
Женя – это ее тетя. Вестей от нее нет, но образ ее в дневнике обрисован самыми яркими красками. Она добрая, отзывчивая, самая близкая для нее, она ее любит, с ней будет хорошо, она ее подкормит и не прогонит. Это не просто подруга, это некий символ надежды: когда умерла мать и Е. Мухина лихорадочно искала хоть что-то, что позволяло выстоять под столь страшным ударом, имя Жени в дневнике появилось первым.
Почти одновременно с матерью умерла и жившая в семье Е. Мухиной женщина, которую все звали Акой. В телеграммах, составленных Е. Мухиной, имя Аки приводится не один раз – ей важно было подчеркнуть, что она осталась совсем одинокой. Первая телеграмма Жене была отправлена 14 февраля 1942 г.: «Умерли мама и Ака. Телеграфируй совет» [731] . Ответа не было. Она ждала чуть более двух недель и затем опять решила обратиться к подруге.
Она не знала, почему та не ответила, и содержимое телеграмм отчетливо отражает ее сомнения и догадки. Первый вариант, написанный ею: «Я осталась одна. Ака и мама умерли. Можно к тебе. Скорей ответь» [732] . Она его отвергла. Вероятно, почувствовала в нем категоричность, напористость, а щепетильная в вопросах чести Е. Мухина не хочет прямо требовать помощи. А вдруг тетя сама предложит ей приехать? И нужно только сообщить ей о том, что произошло? Вот второй вариант: «Только я осталась жить. Умерли Ака и мама. Я очень ослабла».
Так, наверное, было бы лучше, но медлить она не может. Так было бы, конечно, благороднее, но если все-таки сказать более определенно, драматичнее? Можно ведь и прямо попросить тетю, но эта прямота должна быть оправдана описанием тех ужасов, которые пришлось пережить. И обязательно надо сообщить, отчего погибли ее родные – ведь и ей это грозит, и тогда уж точно ее пожалеют. Третий вариант: «Умерли от истощения Ака и мама. Я ослабла. Женя! Можно к тебе?» [733]
6
С просьбами о помощи обращались не только к администрации предприятий и учреждений, к родным и близким. Верующие, члены религиозных общин, просили поддержки у прихожан немногочисленных тогда храмов. Содержание обычно мало отличалось от других, «мирских» прошений. Вот обыкновенное по своему трагизму письмо одного из просителей, помощника регента соборного хора Спасо-Преображенского собора И.В. Лебедева, отправленное 28 декабря 1941 г.: «Я, можно сказать, понемногу умираю. Силы мои надорвались. Одни кожа и кости. Сидим несколько дней на одном хлебе. Конечно, все теперь так существуют, но хочется жить. Спасите жизнь… Со мной вместе голодают жена, дочь и девятилетний внук, отец которого на фронте. Нет ни продуктов, ни денег. Спасите жизнь» [734] . Отмечались и редкие для того времени просьбы [735] , но в основном мотивы обращений прихожан были очень схожи. Их письма выделяются и большей экзальтированностью, напряженностью, драматизмом. И подчеркнем еще одну их особенность: главным оправданием просьбы о помощи считается желание просто выжить, без патетических уверений в том, что хочется увидеть лучшее будущее, дожить до светлого дня, внести вклад в общее дело. Это выражено с такой откровенностью, какую мы не часто найдем в «мирских» прошениях. Дважды в письме И.В. Лебедева повторена мольба: «Спасите жизнь»; можно привести и другие примеры. «Прошу вас – не дайте погибнуть. Помогите выбраться из ужасной пропасти», – с такой просьбой обращался в Спасо-Преображенский собор в октябре 1941 г. А. Галузин [736] . Письмо же другого прихожанина, И.П. Болыиева, отправленное 10 января 1942 г., и вовсе похоже на крик: «Положение мое ужасное. Помогите. Жить еще хочется» [737] . Возможно, именно такие доводы считали необходимыми, ожидая поддержки от церкви, отвергающей грех уныния и ставящей человеческую жизнь превыше всего.
Письма верующих сближает с прошениями тысяч других ленинградцев то, что они составлялись людьми, стоявшими у порога смерти. Обращение к другим, когда не оставалось сил переносить страдания, являлось обычным в осажденном городе. И ничего не стеснялись, не думали о приличиях, не маскировали своих помыслов. «Супу хочется! Супу, супу очень хочу!» – просил О. Гречину дядя, пришедший помочь похоронить ее мать [738] . «Ужасно есть хочется», – так объяснял свой поступок П.М. Самарин, обращаясь к родственнице с просьбой прислать картофельных очисток [739] . Пришедший в гости к Н.Л. Михалевой прямо «просил его покормить, так как от голода едва волочит ноги» [740] .
В столовой завода им. Молотова один из рабочих «плакал, чтобы ему еще дали супу» [741] . И этот плач слышали тогда многие. М.П. Пелевин замечал в очередях блокадников, которые, ранее выкупив и сразу съев весь хлебный дневной паек, надеялись его еще раз получить по талонам завтрашнего дня: «Они просили продавцов выдать в долг им в последний раз, тут же тихо плакали и умоляли продавца быть добросердечным» [742] .
Людям, оказавшимся на краю гибели, было не до приличий. Нет сил ждать тех, кто бы их пожалел. Нет надежды. Осталось одно: просить, невзирая ни на что, просить, идя на всевозможные унижения. Зная, что и другим живется несладко, и все равно – просить хотя бы крошку. «Вера Николаевна, родная, поддержите, больше не могу, дайте мне хоть что-нибудь. Погибаю, погибаю, хоть глоток горячей воды», – плача, умолял В.Н. Никольскую ее сосед [743] . Горячей воды нет. «Ну, дайте хоть папиросу» [744] . Папиросу дают, но ему не остановиться. Если люди добрые, если они поделились, может еще попросить – ведь никто больше не поможет: «Дайте кусок хлеба, ради Бога». И не верит, когда для него отламывают маленький кусочек: «И это можно съесть!!!». И снова жалуется: «Ни копейки денег, ни полена дров» [745] .
«Руки черные, как сажа, лицо грязное, не лицо, а череп, обтянутый грязной кожей, и страшные, молящие, голодные глаза» [746] – вот портрет этого человека, крайне истощенного, согласного на все – иначе не вытерпеть, не устоять, не выжить. Похожий случай описывает Л. Разумовский. В его квартиру тоже пришел сосед, которого он не сразу узнал – так он изменился. И столь же знакомая нам скорбная картина: «Татьяна Максимовна!…Кусок хлеба…Три дня ничего не ел» [747] . Хлеба лишнего нет. «Татьяна Максимовна! Может, тарелочку супа? Небольшую… Может, корка какая». Ничего у соседей нет, но кто знает, а вдруг они все-таки пожалеют его и что-то дадут? И он рассказывает свою горькую историю. Хлеб у него, старика, не имевшего сил постоять за себя, отнимала жена: «Все отобрали… Все карточки… Весь хлеб… Все… Мне не дают ни куска три дня». Старик плакал: «…Я ослаб… Сам за хлебом не хожу… Три дня не дают ни куска… Бьют меня, бьют каждый день». Речь нечленораздельная, не речь, а выкрики: «Они ушли сейчас… Я спустился к вам. Больше не к кому. Татьяна Максимовна, голубушка…» [748]