Николай Вирта - Катастрофа
— Вы отчаянный человек, вижу, — улыбнулся Роске.
— Кому-то надо кончать это, генерал, — сурово нахмурился Адам. — Кроме того, я хочу сохранить жизнь командующему.
— С богом, — сказал Роске. — Постарайтесь затянуть переговоры. Утро вечера мудренее. Свежие головы не дадут русским принять безрассудные решения.
Адам ушел.
ЖЕРТВЕННЫЕ КУБОМЕТРЫ ШТЕККЕРА
Так обстояли дела той ночью в южном котле. Но был еще котел северный; он опирался на разрушенные здания и бесчисленные подвалы заводов, где прятались подобно крысам солдаты соединений одиннадцатого армейского корпуса. Им командовал генерал-полковник Штреккер.
Здесь, в этих подвалах, прямо на голой земле лежали раненые. Солома, драные матрацы и дощатые нары выдергивались более сильными из-под тех, кто помирал. Врачи не могли делать операции. Они могли лишь вздыхать, видя, как корчатся и испускают дух те, кому уже ничто не могло помочь, кроме разве господнего милосердия, к которому они и взывали, прося поскорее взять их с земли, ими же оскверненной.
Котел почти не сопротивлялся. Приказом Штреккера командующие артиллерийскими соединениями могли вести огонь только с разрешения командиров дивизий, да и то просто для того, чтобы удостоверить русских, что корпус еще кое-как дышит. Впрочем, русские, занятые более серьезными делами, не слишком напирали: время финала для северного котла не пришло, хотя, как понимали все командиры, в том числе и уже упомянутый генерал Арно фон Ленски, советское командование разделается с ними одним ударом, и удар этот может последовать в любую минуту.
Однажды генерал Ленски, полагая, что новое кровопролитие можно предотвратить очень простым способом, то есть сдаться в плен, пришел к Штреккеру. Угрюмый командующий встретил генерала недоуменным взглядом.
Поговорив о том о сем, Ленски попросил разрешения доложить обстановку.
— Я знаю ее не хуже, чем вы, — отрубил Штреккер, полагавший, что резкость — наиболее подходящий способ обращения с подчиненными.
— Возможно, — сказал Ленски, не поддаваясь соблазну ответить в том же тоне. — Ставлю вас, однако, в известность, что моя дивизия, собранная из остатков четырех дивизий, больше не может сковывать сколько-нибудь значительные силы русских. Не преувеличу, если скажу, что в дивизии три четверти раненых, умирающих и больных. Я думаю, мы выполнили свой долг. Наша задача решена.
Штреккер уперся жестким взглядом немигающих глаз в лицо Ленски и тихо, раздельно сказал:
— Дорогой Ленски, генерал Латтман только что сделал мне аналогичное предложение. Однако вы должны знать приказ фюрера. Избавьте меня впредь от подобных речей. Немецкий генерал не сдается в плен. Кстати, напоминаю вам о присяге. Кроме того, Имеется военный трибунал. Вам все понятно?
— Так точно. Но должен заявить, господин генерал-полковник, что я подчиняюсь лишь в силу воспитанного десятилетиями беспрекословного повиновения, а не в силу веления ума, совести и долга перед страдающими солдатами.
— Хватит! — оборвал генерала Штреккер.
— Одну минутку, — остановил его Ленски, не поддавшись и на этот раз желанию сказать командиру корпуса все то, что жгло сердце. — Быть может, вы объясните мне, просто как человек человеку, ради чего мы делаем все это?
— Ради долга.
— Но разве вам неизвестно, что в ставке Верховного главнокомандования нас считают погибшими, а сводки о нашем положении, скорее, напоминают заупокойную мессу?
— Да, знаю, — мрачно обронил Штреккер. — И только сегодня дал в ставку радиограмму, где указываю, что заупокойные молитвы считаю преждевременными. Можете идти.
И Ленски ушел. Ушел, чтобы выполнить то, что жгло его сердце.
Он созвал командиров своих частей и сказал им:
— Завтра здесь разразится ужасное побоище. Все говорит о том, что очередь за нами. Тысячи людей превратятся на наших глазах в кровавую массу. Никто не имеет права взять на себя ответственность за такое гнусное преступление. Генерал-полковник Штреккер отказывается подчиниться здравому смыслу. Пройдет, быть может, долгое время, пока он разберется в чудовищности своих поступков и присоединится к здравомыслящим людям, понимающим, какую катастрофу готовили нам люди, обуянные манией величия. Пришло время кончать битву.
Генерал Латтман, которому Штреккер не раз грозил трибуналом за «пораженчество», сказал, что он приходит в ужас от поведения командующего северным котлом.
— Он так всегда распространялся о том, что забота о солдатах — первостепенный его долг…
Ленски обещал через час сообщить командирам частей о своем решении. Вечером он обошел позиции войск, зашел в подвалы, где стоны и вопли мешались с плачем санитаров. Тускло коптящая керосиновая лампа бросала угрюмый свет на это вместилище человеческих страданий.
«Все распадается, все рушится, — подумал Ленски. — Только страх перед неизвестностью еще сохраняет какую-то видимость дисциплины».
Ночью он написал последний приказ по дивизии. Он не довел его до сведения Штреккера, решив поставить генерал-полковника перед совершившимся фактом.
На рассвете командир триста сорок третьей советской дивизии генерал Усенко принял от Арно фон Ленски капитуляцию…
А Штреккер, с солдафонским высокомерием заявивший, что германские генералы не сдаются, сдался через два дня, принеся в жертву фюреру еще тысячи человеческих жизней.
ФИНАЛ
Пока Адам вел переговоры с русскими, Эберт принял еще одну радиограмму из ставки Верховного главнокомандования. Он поспешил с ней к Шмидту. Тот нервно курил, прислушиваясь к тому, что делалось в подвале. Ему казалось, что в комнате командующего кто-то ходит, чудились обрывки разговора. Несколько раз Шмидт срывался с места, выходил в приемную и подолгу сидел на парте, вслушиваясь в гробовую тишину.
Больше всего он страшился выстрела там, за стеной, — одного-единственного выстрела, который имел бы для него, Шмидта, самые дурные последствия. Дело в том, что ему донесли, будто Хайн клялся всеми святыми сообщить русским, буде такое случится, что Шмидт — сукин сын, гестаповец и шпион при командующем армией. Лишь особа командующего, лишь одна-единственная его обеляющая фраза могла спасти Шмидта.
Грохот закрытой Эбертом двери показался Шмидту тем самым зловещим звуком. Он вздрогнул и, увидев радиста, процедил сквозь зубы:
— Мог бы закрыть дверь потише.
— В коридоре сквозняк, господин генерал-лейтенант. — Эберт стоял навытяжку. Живот его за эти недели значительно поубавился.
— Что у тебя?
— Радиограмма из ставки. Думаю, ее немедленно надо сообщить командующему, господин генерал-лейтенант. Такие вещи случаются с людьми раз в жизни, вы не находите?
Шмидт прочитал радиограмму и понял, что отныне никакие беды ему не грозят, только не отходить ни на шаг от командующего, не отходить даже вопреки его воле.
Осклабившись, он сказал:
— Прекрасная новость, дружище Эберт, великолепную новость ты принес мне. Спасибо! Но приказываю… — Шмидт поднял палец. — Никому ни слова, слышишь? Командующий очень устал, он спит. Я не хочу тревожить его. Он узнает о радиограмме несколько позже. В конечном счете, это останется при нем на всю жизнь, не так ли, толстячок? — Шмидт открыл коробку с сигарами и передал две «гаваны» Эберту — такой щедрости он никогда не позволял себе. Эберт был поражен. — И я позабочусь о тебе, слышишь? Русским я скажу, что ты самый безобидный человек на свете.
— А я и есть самый безобидный, — резким тоном ответил Эберт.
— Какие новости еще? — спросил Шмидт. В иное время за вызывающий тон он отослал бы Эберта суток на пять в карцер.
— О, много всяких. Сидишь и слушаешь весь мир, господин генерал-лейтенант. Какая-то тайная радиостанция Берлина передает, что господин рейхсмаршал Геринг устроил роскошный ужин в честь своего дня рождения. Между тем, сообщает та же радиостанция, в знак солидарности с нами все тыловые воинские части и штабы сократили свой паек наполовину.
— Гм!
— Случайно поймал бельгийскую подпольную радиостанцию, господин генерал-лейтенант. Можете представить, эти олухи объявили на завтра всенародный праздник.
— По какому случаю?
— Виноват, но ведь это не я придумал, господин генерал-лейтенант. Заранее оговариваюсь, я здесь совершенно ни при чем. Более того, я категорически не разделяю мнения каких-то там бельгийских коммунистов и вообще всех, кто называет себя силами Сопротивления. Прошу иметь это в виду.
— Хватит болтовни!
— Слушаюсь.
— Какой праздник они решили праздновать, эти изменники?
— Праздник… Мне так трудно это выговорить… Праздник по случаю разгрома нашей армии. Видно, она здорово насолила бельгийцам в свое время. Они просто захлебываются от восторга, сообщая бельгийским мужикам и рабочим, в какую скверную переделку мы попали. Музыка, знаете, играла. Не хватает танцев, черт побери. Танцев на наших трупах. Но, думаю, они бы с радостью потанцевали на них.