Владимир Рудный - Гангутцы
Мечты! О них в классе знала только одна душа — Катя Белоус. Когда Алешу принимали в комсомол, Катя строго говорила о его бегстве из дома и школы на фронт. Она осуждала его: как можно бросить учебу в школе, это распущенность! Скажи такое другая девочка, Алеша показал бы ей «распущенность»: ведь он шел на смену погибшему отцу! Но у Кати был такой отец, что Алеша не смел ее ни в чем упрекнуть. Алеша дал слово быть выдержанным и дисциплинированным комсомольцем. И вот Кате он поведал однажды о своей мечте, об обещании лейтенанта Терещенко взять его летом на катер.
Алеша, худой и высокий, выглядел юношей лет девятнадцати, хотя в октябре минувшего года ему исполнилось только семнадцать. Весной Шустров подарил ему безопасную бритву. Терещенко встретил как-то Алешу на пирсе и рассмеялся: «Теперь тебя без военкомата даже юнгой не возьмешь. Вон как вытянулся! Скоро в матросы…»
Это было и лестно и горько. Он надоедал в политотделе просьбами определить его на боевой корабль. Но даже в это первое утро войны ему ответили, что надо возвращаться на буксир и ждать призыва.
Алеша предпочел не вдаваться в такие подробности: буксир не вызывал у школьников особого почтения. Он прощался с товарищами, как бывалый моряк, знающий свое место на войне.
— Что, Белоус уже на борту? — спросил Алеша, не находя в толпе отъезжающих Катю.
— Катя давным-давно в Кронштадте! Ее самолетом отправили.
— Неправда! — не поверил Алеша, а у самого сердце заныло. — Белоус не уедет, не простясь с классом.
— А зачем прощаться? В Кронштадте все будем учиться в одной школе, — вставила школьница Валя, дочка Терещенко.
— Что ты болтаешь, малявка! — сказала одна из старшеклассниц. — Моя мать едет на Волгу.
— А мы — в Сибирь.
— Раньше осени вместе не соберемся!
— Тогда я на фронт убегу. Не поеду в тыл!
— Нужен ты на фронте…
Вмешалась какая-то девочка:
— Горденко счастливее нас всех! Куда тебя, Алеша, назначили?
— Оглашению не подлежит. Важно, что остаюсь на Ханко.
— Как, и ты остаешься? — услышал он голос Кати за спиной; девушка дружески взяла его под руку.
— Катя? Ты здесь? А сказали — ты улетела.
— Катюша, иди к нам…
— Девочки, Катюша пришла! Иди, вместе устроимся на верхней палубе.
Катя никого не слушала. Она держала Алешу за локоть.
— Так ты уже был в политотделе?
— Да.
— Про снайперские курсы ничего не знаешь?
— Меня рулевым назначили. Зачем мне курсы!
— А девочек на курсы будут принимать?
— Вас всех отправляют в Кронштадт.
— Я остаюсь здесь, с отцом. Ведь мама в Ессентуках лечится. Отец волнуется. Сегодня уезжают семьи всех летчиков. Но я ни за что не поеду.
— Что же ты станешь делать?
— Пока попрошусь в госпиталь. А потом…
Катя не договорила: объявили посадку.
У трапа заволновались. Вахтенные с трудом поддерживали порядок. В толпе с удивлением смотрели на молодую женщину, покидавшую корабль. Рослый старшина — это был Богданов — бережно вел ее под руку, он легко нес большой чемодан.
— Видишь, Алеша, не мы одни на Ханко остаемся, — сказала Катя. — Многие женщины пойдут на фронт. Жена Антоненко сказала, что тоже осталась бы, будь ее муж здесь. А у нее сынишка восьми лет!
— Значит, вместе будем? — Алеша пожал Кате руку.
— Молчи. Девочки услышат. Если девочки узнают, что я совсем не поеду, сбегут с корабля. Ну, прощай.
Катя побежала в город.
Алеша степенно прошел к пыхтевшему у стенки «Кормильцу», оглянулся, не смотрят ли товарищи, и прыгнул с высокого пирса на палубу буксира.
Все-таки он предпочел бы «Двести тридцать девятый»!
* * *При первых звуках воздушной тревоги Репнин понял, что отпуску конец. На попутной машине он поспешил к перешейку, в часть.
С кем война, он еще не знал. Слишком тихо на полуострове; после того как самолеты сбросили бомбы и ушли, не слышно ни одного выстрела.
Репнин приподнялся в кузове. С переднего края — а он уже мысленно называл Петровскую просеку не границей, а передним краем, — с передовой не доносилось ни звука.
«Наверно, с немцами… А пакт? Чепуха! Что для фашистов пакт! Влезли же они к австрийцам, к чехам, к полякам… А где же германские коммунисты? Жив ли Тельман? Его бы вырвать из лап Гитлера!.. Как далеко отсюда до Москвы…»
Репнин вспомнил о несостоявшейся поездке домой и подумал, что отец наверняка уже побежал в военкомат на Кузнецком мосту и требует назначения на бронепоезд. Любит отец вспоминать о бронепоездах Царицынского фронта. Репнин представил себе милые черты старика: сед, усы буденновские. Кажется, настолько погряз в скучном бухгалтерском деле, что все боевое выветрилось. А ведь туда же: при первом известии о финской войне тоже побежал в военкомат. Когда отказали, выпил маленькую, всех в доме обозвал мальчишками и запел:
…Мы — мирные люди,но наш бронепоездСтоит на запасном пути!
Хорошие песни поют о гражданской войне, а о финской не успели написать — новая пришла. Как она будет называться? Антифашистская? Как называли войну в Испании?..
Репнин подумал об оставшейся на корабле жене воинственного флотского старшины: она должна жить, должна родить сына. К войне, говорят, рождаются мальчики… Долгая ли будет война?
Репнину снова, как ночью на палубе, сделалось тоскливо. Нет у него детей, семьи. Девушка, с которой он дружил в университете, после финской войны перестала писать ему. Да и все с ней как-то некрепко было. А письма на войне так нужны. Ему захотелось получить письмо с ласковыми словами от матери, от родной души…
Машину сильно подбрасывало, она долго ковыляла по лесным дорогам, и только за полдень Репнин выскочил наконец из кузова и побежал к полянке, откуда доносились голоса.
«Митинг. Мои все там…»
Толпа сжала Репнина.
— Здравствуй, Толя! Вернулся?
Он кивнул, даже не разобрав, чей это шепот. Все больше волнуясь, он проталкивался к саперам, ловя отрывочные слова то с трибуны, то рядом: «Товарищ Молотов сказал…», «Бомбили Ригу…», «Ух, и стукнем!..»
Когда он добрался до своего взвода, на трибуну вылез долговязый красноармеец Петро Сокур. Репнин с удивлением узнал как-то от всеведущего Думичева, что этот неуклюжий, флегматичный человек до армии преподавал биологию в сельской школе на Украине.
— Немцы были и у нас в Тростянецком районе, на Украине, — медленно, словно не на митинге, а в солдатском кружке, тянул Сокур. — Память оставили худую: сирот, вдов и головешки. На базар в Демковку надо через мост переходить. Идем когда с отцом, отец всегда мне говорит: «Вот тут, на мосту, моя кровь. Тут Вильгельм меня ранил. Запомни, сынок». Я помню. Вильгельма били. Антанту били. Маннергейма и японцев тоже. И Гитлера разобьем.
Репнина вынесло на трибуну, и он стал говорить отрывисто, как человек, который не может вместить в слово всех своих чувств. На лицах солдат, словно отблеск пламени, играл жар июньского дня. Даже у Думичева, всегда беззаботного и веселого, глаза темные, злые.
— Грозен наш народ, когда разбудят его гнев. Фашистский кулак разобьется об эту самую непробиваемую линию обороны на земле. Это линия Сокура, линия моего бойца Думичева, моя линия — советского человека Репнина. А нас — двести миллионов!..
После митинга к Репнину подошел лейтенант, взводный командир Сокура.
— Слова золотые, Анатолий. А Петру Трофимовичу за ночь на ничейной земле окоп построишь? Я ставлю его наблюдателем.
Волнение, кажется, сразу улеглось. «Вот начинается труд войны».
— Будет приказ — примем заказ, — пошутил было Репнин, взглянув на возбужденное лицо Думичева, подошедшего к ним, и спросил лейтенанта: — Артиллерия для прикрытия работ огонька даст?
— Что ты, дорогой! Ты разве не знаешь, что Маннергейм пока играет в нейтралитет?
— Ах, черт возьми, это сложнее. Значит, на перешейке полная тишина?
— На той стороне движение, как перед атакой. Днем раза три стреляли. Провоцируют. Ракетами освещают границу все ночи напролет.
— Значит, следят, высматривают… — задумался Репнин. — Сообразим что-либо, комсорг? — спросил он, видя, что Думичеву не терпится высказаться.
— Обязательно, товарищ лейтенант. Помните, как делали днем проход к доту?
— Как не помнить… — Репнин пояснил окружающим: — Это на Карельском. Нам приказали днем разминировать подходы к финскому доту, а минное поле — сами представляете — все пристреляно пулеметами. Так вот Думичев закопался в снег у финской проволоки и давай по ней лопатой наигрывать. Мороз, проволока гудит, как колокол, все внимание противника к нему. Как он только уцелел под пулеметами! А Костя Сапрыкин — был у нас тихоня, подорвался на заминированной детской люльке, — так этот Костя в маскхалате по минному полю ужом. Все проволочки перегрыз… Хорошо, попробуем ночью обмануть их…