Василе Преда - Поздняя осень (романы)
— Ну что вы стоите, как на похоронах, — рассмеялась Илонка. — Воси, ты не забыл господина Никулае, ведь он наш крестный, приехал посмотреть, как мы поживаем.
Василе взглядом подал знак матери, та поднялась с кровати и торопливо направилась к двери. На пороге остановилась и сказала Никулае:
— Я рада, очень рада, господин сержант. Да хранит тебя бог!..
Вскоре она вернулась с плоской запыленной бутылкой, в которой болталась желтовая жидкость. Обтерла ее тряпкой, не спеша открыла, пошарила в шкафчике и достала оттуда две чашки, поставила их на стул посредине комнаты. В низкой комнате распространился терпкий запах сливовой водки.
— Палинка, — пояснил Василе, беря чашку и протягивая другую сержанту. — Бедный отец!.. Эту бутылку он хранил еще до войны…
Никулае выпил, закашлялся, лицо его побагровело. «Что, они думают, я приехал взять у них что-нибудь? — мелькнула мысль. — Я приехал, чтобы просто увидеть их. У нас люди вроде другие…»
В это время вошла Илонка с полотенцем, переброшенным через руку:
— Если хотите, можете умыться… А там и голубцы подогреются…
Сержант никогда не видел таких голубцов, величиной с большой мужской кулак. Он медленно разворачивал капустный лист, под ним открывался разваренный белый рис. Старуха снова вышла. Атмосфера мало-помалу стала теплеть. В какой-то момент Василе обхватил Илонку рукой, привлек к себе. Другую руку положил ей на живот.
— Она у меня в положении, господин сержант, с тебя, как с крестного, причитается, — проговорил он весело.
— Ну все, — ответил Никулае, поднимая чашку с палинкой до уровня глаз. — Как ты сказал, так и будет! Будьте счастливы! И ребенок чтобы был здоровеньким. Уговор дороже денег. Чтобы назвали его Никулае.
— Или Никулиной, — дополнила Илонка. — Ты не против?
— Нет! Ни в коем случае! — счастливый Воси засмеялся.
Лицо сержанта подобрело, теперь он чувствовал себя хорошо. Он расстегнул мундир, подтянул к себе рюкзак, извлек из него две плитки шоколада, протянул их женщине:
— Моему тезке. Авансом…
Потом из кармана мундира появились на свет несколько новеньких, шуршащих банкнот. Он вложил их в ладонь удивленной его жестом женщины и сказал:
— Я рад за вас. Купите, что хотите, ребенку. Прямо сейчас. Пусть лежит, хотя говорят, что это нехорошо, не приносит счастья. В такое время… А потом и деньги — сейчас хороши, а завтра кто знает… Счастья вам!.. Вот кончится война, я загляну к вам…
— А у тебя есть жена? — спросила Илонка, прижимаясь к Василе. — Как она выглядит?
— Есть, как же нет…
Потом Никулае начал рассказывать им о войне. Илонка настаивала, чтобы он снял повязку. Она была грязной, и к тому же сержант стеснялся снимать рубашку. Но женщина продолжала уговаривать, и Никулае уступил ее просьбе.
— Крестный, ты ведь не у чужих! Хорошо, что ты уцелел на фронте. А мы перебьемся, мы ведь молоды.
Скажи и крестной, и пишите нам. Ребенка назовем Никулае…
— Или Никулиной, — на этот раз дополнил ее Никулае смеясь и начал расстегивать рубашку. — Приеду, не беспокойтесь. Если я остался в живых до сих пор, то теперь мне сам черт не страшен. Мы подружились со смертью, так-то оно! Целыми днями с глазу на глаз, я растолковал ей, что лучше для нас обоих, если я останусь в живых…
Все рассмеялись. Потом Никулае пошел ложиться спать. И пока Илонка готовила ему постель, он украдкой посматривал на ее живот, будто пытаясь угадать, что скрывается за складками платья. Настоящий человек, конечно. Он будто уже видел его подросшим, уже разговаривающим с ним. Заснул он быстро. «Как-то будет, когда я стану отцом?» — с щемящей грустью спрашивал он, погружаясь в мир сновидений.
Глава восемнадцатая
Через два дня, утром, Никулае и Василе поехали в Клуж, оставив женщин в слезах. Василе ехал искать работу в городе — ведь он был опорой семьи. До прихода тепла еще далеко: могло пройти несколько недель, месяц. Зима в том году оказалась тяжелой, упрямой, повсюду царил голод, из траншей и лагерей люди приносили тиф и отчаяние. Страна напрягала силы, чтобы выправиться, одолеть военную разруху. Повсюду, в городах и селах, царило необычайное оживление.
К полудню, когда они подъезжали к городу, появилось солнце, от его лучей размяк снег на дорогах, с длинных сосулек на стрехах начали капать первые слезинки наступающей весны. Откуда-то слева доносился громкий треск, река пыталась освободиться от зимнего ледяного панциря.
Клуж встретил их толкотней и суматохой. Никулае показалось, что он снова очутился на огромной ярмарке. Столько народу он не видел даже в Бухаресте. Толпы людей, машины, повозки заполнили узкие улочки.
Парни добрались до центра, где жила дальняя родственница Василе, у которой они надеялись переночевать. Она жила в мансарде неподалеку от университета. Не застав ее дома, Никулае и Василе вышли снова на улицу, обогнули церковь Святого Михаила и статую Матиаша, пробиваясь через собравшуюся там толпу, и пошли к площади. Люди громко говорили о политике, группы юношей с бледными, измученными лицами ходили взад-вперед и выкрикивали коммунистические лозунги, фамилии, которые Никулае до этого никогда не слышал. По всему было видно, что они чем-то недовольны, что они хотят изменить жизнь. И призывают собравшихся стать в их ряды. В другом месте несколько человек вовсю торговали консервами, сигаретами, военной одеждой, американским мылом, лекарствами…
Никулае и Василе стали искать кафе, чтобы убить время, да и перекусить не мешало. Они вошли в «Корвин», где царила такая же атмосфера, как и на площади. Кроме того, там было темно и дымно. Они опять услышали разговоры о делах в стране, о Трансильвании, о коммунистах, о правительстве и забастовках, о наделении крестьян землей и еще о многом таком, что Никулае не мог даже понять. Он хотел подробнее разузнать об аграрной реформе, стал прислушиваться, но те, кто говорил о земле, сменили тему. Сержант начал думать, что из-за войны люди посходили с ума, и по-крестьянски решил, что самым правильным сейчас будет добраться домой, в свое село, где люди наверняка сохранили какую-то долю спокойствия, могли еще говорить не спеша и без того, чтобы колотить себя в грудь.
Друзья выпили по чашке кофе и вернулись в мансарду, где жила родственница Василе. В комнате горел свет. Их встретила худощавая старушка лет шестидесяти с остро выступающим вперед подбородком и большой бородавкой на левой щеке. Это была троюродная сестра матери Василе.
— Целую ручку, госпожа, — поздоровался с ней Никулае.
А она сразу:
— А у тебя тифа не было?
— Нет, только вот в плечо ранило, отпустили по чистой домой.
Потом пришел важный старик с бледным лицом и больными ногами и начал дотошно расспрашивать о войне, о том, где воевал, скоро ли кончится война…
На второй день старуха разбудила их на рассвете. Василе надо было идти на фабрику, она договорилась с каким-то мастером, тоже из соседей. Никулае пешком двинулся по дороге, забитой повозками, колоннами беженцев, возвращавшимися в родные края, покинутые после Венского диктата. Люди не разговаривали, они были сыты по горло скитаниями, холодом и голодом. Железная дорога на Турду все еще была закрыта, и там еще предстояли большие восстановительные работы. Так что путь домой обещал быть долгим.
По дороге сержант снова видел кругом следы войны — разбитые танки и машины по обочинам, брошенные колеса, каски, рваные ранцы, большие пятна машинного масла на начинавшем таять снегу. Ноги у него начали промокать, но он не обращал на это никакого внимания.
Да и плечо больше не ныло так, а напоминало о себе, только когда он неожиданно ступал в какую-нибудь ямку.
Никулае знал, что ему еще надо долго-долго идти до дому. И все его мысли были об этом.
* * *Машины, поезда, повозки, дорога. Вены и артерии страны были ранены. Люди — ее живая кровь — текли по ним с трудом; но ими двигала огромная сила — тоска по брошенному дому. Никулае спал где попало, люди были не злые, но такие бедные, что ему не хотелось нигде задерживаться из-за страха заразиться их бедами. Дни проходили своей чередой, и каждый приближал на один шаг весну нового года и весну новой жизни.
В Брашове было спокойнее. На станции, забитой поездами, паровозами, людьми и дымом, он познакомился с ефрейтором из села, расположенного по соседству с его родным селом. «Пэтладжеле», — услышал он название села, произнесенное тщедушным старшиной, который в сопровождении двух жандармов с примкнутыми штыками проверял у ефрейтора документы. Старшина прохаживался взад-вперед, останавливался у того или иного военного, требовал предъявить документы, задавал разные вопросы.
Ефрейтор был высокий, бледный парень без одной руки. «Вот таким же мог бы быть и я, если бы мне не повезло», — подумал Никулае, глядя на него. Динкэ, так звали ефрейтора, воевал в 11-м артиллерийском полку, радовался, что остался в живых, пусть даже без одной руки. Главное, что он может вернуться домой, где у него оставались жена и двое детей — два мальчика.