Энтони Дорр - Весь невидимый нам свет
— Тебе нехорошо? — спрашивает Фредерик.
— Все чудесно, — отвечает Вернер, но внутри его что-то сжимается все туже и туже.
По пути домой Фредерик с матерью идут впереди. Она держит его под руку и что-то тихо говорит. Фредде то, Фредде се. Улица пуста, окна темны, электрические вывески не горят. Бесчисленные магазины, миллионы спящих в своих постелях — где они все? Неподалеку от дома женщина в платье, согнувшись, блюет на тротуар.
У себя в спальне Фредерик надевает леденцово-зеленую шелковую пижаму, кладет очки на ночной столик и забирается на бронзовую детскую кровать. Мать Фредерика трижды извинилась за то, что Вернеру придется лечь на раскладушку, хотя непонятно, из-за чего она переживает: на таком мягком матрасе ему еще спать не доводилось.
Здание затихает. На полках поблескивают игрушечные машинки Фредерика.
— А ты не мечтаешь, чтобы можно было не возвращаться в Шульпфорту? — шепчет Вернер.
— Папе нужно, чтобы я учился там. Маме тоже. Что хочу я — совершенно не важно.
— Как это — не важно? Я хочу стать инженером, ты — изучать птиц. Бродить по болотам, как тот американский художник. Зачем вообще все, если не для того, чтобы стать кем хочется?
Тишина. На деревьях за окном Фредерика висит нездешний фонарь.
— Твоя беда, Вернер, — говорит Фредерик, — что ты до сих пор веришь, будто сам распоряжаешься своей жизнью.
Вернер просыпается поздно. Голова болит, глаза тяжелые. Фредерик, уже одетый — в брюках и отглаженной рубашке с галстуком, — стоит на коленях перед окном, прижавшись носом к стеклу.
— Горная трясогузка, — указывает он.
Вернер смотрит на голые липы.
— С виду невзрачная, да? — шепчет Фредерик. — Каких-нибудь пятьдесят граммов костей и перьев. Но она способна долететь до Африки и обратно. На жучках, червячках и силе желания.
Трясогузка скачет с ветки на ветку. Вернер трет тяжелые глаза. Это всего лишь птичка.
— Десять тысяч лет назад, — шепчет Фредерик, — они прилетали сюда миллионами. Когда здесь был сад, один сплошной сад без конца и краю.
Он не вернется
Мари-Лора просыпается — как ей кажется, от папиных шагов на лестнице, от звона его ключей. Четвертый этаж, пятый этаж, шестой. Он берется за дверную ручку. От его тела в кресле исходит слабое, но вполне ощутимое тепло. Его инструменты тихонько шуршат по дереву. От него пахнет столярным клеем, шкуркой и синими «Голуаз».
Но это всего лишь поскрипывает дом. Море бросает пену на скалы. Обман чувств.
На двенадцатый день без всяких известий Мари-Лора не встает утром с кровати. Ей уже все равно, что дедушка надел старинный галстук и дважды подходил к парадной двери, бормоча себе под нос глупые стишки: «От картошки наземь плюх, от фасоли в речку бух», пытаясь набраться мужества и выйти наружу. Она уже не уговаривает мадам Манек отвести ее на вокзал, написать еще письмо, потратить еще вечер в префектуре, убеждая оккупационные власти начать розыск. Ее невозможно вызвать на разговор. Она не моется, не сидит у огня на кухне, не просит разрешения выйти на улицу. Почти не ест.
— В музее сказали, что ищут, — шепчет мадам Манек, но, когда она пытается поцеловать Мари-Лору в лоб, та отшатывается как ошпаренная.
В музее на запрос Этьена отвечают, что отец Мари-Лоры не приезжал.
— Как — не приезжал? — переспрашивает Этьен.
Вот эти вопросы и грызут Мари-Лору. Как вышло, что папа не доехал до Парижа? И почему в таком случае не вернулся в Сен-Мало?
Я никогда-никогда тебя не оставлю, даже и через миллион лет.
Ей хочется одного — очутиться дома, в их четырехкомнатной квартире, слышать, как шумит за окном каштан, а продавец сыров поднимает навес над лавкой, и чувствовать у себя на плечах отцовские руки.
Если бы только она уговорила его остаться!
Теперь все в доме ее пугает: скрипучая лестница, дребезжащие ставни, пустые комнаты. Громоздкие ненужные вещи и тишина. Этьен пытается развлечь ее глупыми экспериментами: вулкан из уксуса, торнадо в бутылке. «Слышишь, Мари? Слышишь, как оно там крутится?» Она даже не притворяется, будто ей интересно. Мадам Манек готовит ей омлеты, крокеты, рыбные брошеты, творит чудеса из того, что выдают по талонам, и из своих последних запасов, но Мари-Лора отказывается есть.
— Как улитка, — слышит она слова Этьена у себя под дверью. — Забилась в раковину.
Она сердита. На Этьена за то, что делает слишком мало, на мадам за то, что делает слишком много, на отца за то, что его нет рядом. И на свои глаза, которые ничего не видят. На всех и вся. Кто знал, что любовь убивает? Часами она стоит на коленях в своей комнате, у открытого окна, в которое с моря дует ледяной ветер, и водит немеющими пальцами по макету Сен-Мало. На юг — к Динанским воротам. На запад — к Пляж-дю-Моль. Назад — к улице Воборель. Дом с каждой секундой все холоднее, и у Мари-Лоры такое чувство, будто отец с каждой секундой все больше удаляется от нее.
Заключенный
Как-то в феврале кадетов поднимают среди ночи и гонят на заснеженный плац. Там горят факелы. Вразвалку подходит Бастиан, из-под шинели видны голые ноги.
Из темноты появляется Франк Фолькхаймер. Он тащит какого-то оборванца, страшно худого, в разных ботинках. Рядом с комендантом в снег вбит деревянный столб. Фолькхаймер начинает методично привязывать худого человека к столбу.
Черное небо над головой усыпано звездами; морозное дыхание кадетов медленно плывет над плацем.
Фолькхаймер отходит. Комендант, расхаживая взад-вперед, начинает вещать:
— Вы не поверите, кто это. Гнусное животное, кентавр, унтерменш.
Все тянут шеи, чтобы лучше видеть. У заключенного ноги скованы, руки связаны от запястий до локтей. Тонкая рубашка лопнула по швам, взгляд безвольный — может быть, от переохлаждения. По виду поляк. Или русский. Даже привязанный к столбу, он все равно шатается из стороны в сторону.
— Этот человек бежал из трудового лагеря. Влез в крестьянский дом и украл литр свежего молока. Его поймали, прежде чем он успел совершить что-нибудь еще более непотребное. — Бастиан неопределенно указывает за стену. — Если бы мы отпустили этого дикаря, он бы в ту же секунду перегрыз вам горло.
С визита в Берлин у Вернера в груди копится страх. Он рос постоянно, незаметно, но постепенно Вернер обнаружил, что в письмах к Ютте вынужден обходить правду, ограничиваться общими словами: «у меня все хорошо», хотя на самом деле все плохо. Ему снятся кошмары, в которых мать Фредерика оборачивается хохочущим узкогубым демоном и надевает ему на голову треугольники доктора Гауптмана.
Тысячи заледенелых звезд сияют над плацем. Холод пронизывает насквозь, отнимает способность мыслить.
— Видите, каков он? — Бастиан взмахивает пухлой рукой. — До чего дошел? Немецкий солдат никогда так не опустится. Это называется «издыхающий пес».
Мальчишки стараются не дрожать. Заключенный смотрит на них, моргая, словно откуда-то с большой высоты. Возвращается Фолькхаймер, гремя ведрами; два других старшеклассника разматывают шланг. Бастиан объясняет: сперва преподаватели. Потом старшеклассники. Каждый выльет на заключенного ведро воды. Все, кто есть в школе.
Преподаватели один за другим берут у Фолькхаймера ведра и с расстояния в несколько шагов выплескивают воду на заключенного. В мерзлой ночи звучат крики «ура!».
После двух или трех ведер заключенный выходит из летаргии и начинает раскачиваться. Между бровями появляются вертикальные складки: он как будто силится вспомнить что-то важное.
Последним из преподавателей подходит Гауптман, рукой в перчатке придерживая воротник. Он берет ведро, выплескивает на заключенного воду и проходит дальше, не глядя на результат.
Старшеклассники по-прежнему наполняют ведра. Заключенный обвис на веревках. Фолькхаймер, еще огромнее обычного, то и дело выступает из темноты, заставляя того встать прямее.
Старшеклассники ушли в замок. Наполняемые ведра глухо клацают друг о друга. Шестнадцатилетки закончили. Пятнадцатилетки закончили. Крики «ура!» звучат без прежнего задора. Больше всего на свете Вернеру хочется убежать. Убежать куда глаза глядят.
Три мальчика до него. Два. Вернер пытается вызвать образы дома, но на сей раз они страшны: копер над Девятой шахтой, шахтеры, ссутуленные так, будто тащат за собой тяжелые цепи. Мальчишка на вступительных экзаменах, дрожащий под потолком, прежде чем упасть. Каждый прикован к своей роли: сироты, кадеты, Фредерик, Фолькхаймер, старая еврейка с верхнего этажа. Даже Ютта.
Когда приходит его черед, Вернер, как все, выплескивает воду заключенному на грудь, слышит жидкие «ура!» и пристраивается в хвост ребятам, ждущим, когда можно будет идти в замок. Мокрые ботинки, мокрые манжеты. Руки так онемели, что кажутся чужими.