Баталист. Территория команчей - Артуро Перес-Реверте
Глядя на него, Фольк пил пиво маленькими глотками. Не произнеся ни слова, вытер рот тыльной стороной руки. Маркович покачал головой. Казалось, он что-то понял. Наконец открыл свое пиво, отпил немного, поставил банку на пол и закурил.
– Вы не хотите говорить о той мертвой женщине на дороге?
– Нет.
– Но ведь я рассказал вам свою историю…
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Три затяжки Марковича, два глотка Фолька. Первым заговорил Маркович:
– Как вы думаете, моя жена пыталась как-нибудь договориться с теми, кто ее насиловал? Чтобы спастись?.. Чтобы спасти нашего сына?.. Может быть, она не сопротивлялась от страха или растерянности, прежде чем убили ребенка, а затем изуродовали и зарезали ее саму?
Он вынул сигарету изо рта. Красный огонек вспыхнул в его пальцах, и дым на мгновение заволок светлые глаза за стеклами очков. Фольк ничего не ответил. Он смотрел на муху: полетав между ними, она уселась на левую руку Марковича. Тот смотрел на нее как ни в чем не бывало. Невозмутимо. Не двигался, чтобы не спугнуть.
11
Ветер дул с гор, ночь была душной. Луна светила ярко, но на небе отчетливо виднелось созвездие Пегаса. Фольк по-прежнему стоял возле дома, засунув руки в карманы; вокруг стрекотали сверчки, светляки кружились среди темных сосен, четко различавшихся в сумраке при каждой вспышке далекого маяка. Он думал об Иво Марковиче: о его словах, его молчании, о женщине, которую он упомянул перед уходом. Что общего было между нею и вами, сеньор Фольк, спросил он, вставая со стула и направляясь к двери с пустой банкой в руках, оглядываясь, куда бы ее поставить. Что на самом деле изображено на той последней фотографии, вот что я хочу сказать. Эти слова он произнес вскользь, небрежно. Он и не ждал ответа. Затем смял банку в руках и, бросив ее в коробку с мусором, пожал плечами. Фотография придорожного кювета, повторил он, выходя за дверь. Странная фотография, которую никто не стал бы публиковать.
Фольк не торопясь вернулся в башню, чья темная громада смутно вырисовывалась на краю обрыва. Воспоминания бесполезны, подумал он. Но неизбежны. В промежутке между двумя точками, отмеченными случаем и временем – мексиканским музеем и шоссе на Борово-Населье, – Ольвидо Феррара, несомненно, его любила. Любила по-своему – изощренно, эгоистично, рационально, с небольшой долей грусти. К этой грусти, едва уловимой в глубине ее глаз, в ее словах, он относился осторожно, словно расчетливый взломщик, избегая разговора о ней. Стараясь не допустить, чтобы она обозначилась отчетливее. Цветы растут безмятежно и уверенно, сказала она как-то раз. А мы хрупки и уязвимы. Фольк боялся спросить ее, откуда это безнадежное смирение, которое струилось в ее жилах и чувствовалось в ней столь же явно, как здоровые ритмичные удары ее сердца, словно неизлечимая болезнь – в пульсе на ее запястьях, на шее, в ее объятьях. Ольвидо смеялась, как счастливый подросток, – самозабвенно, взахлеб. Она пряталась за собственными увлечениями с той особенной страстью, с какой другие прячутся за книгой, стаканом вина или разговорами. К Фольку Ольвидо относилась с тем же ребяческим озорным лукавством. Пока они были вместе, она смотрела на него словно издалека или, скорее, со стороны, возможно подозревая, что, проникнув в него чуть глубже, убедится, что он устроен примерно так же, как прочие мужчины, которых знала. Она никогда не задавала лишних вопросов – о его женщинах, о прошлом. Никогда не говорила о его неприкаянности и склонности к бродяжничеству, его привычной осторожности, помогавшей выжить в мире, который он с ранней юности считал враждебной территорией. А если иногда, в моменты особенной близости или нежности, он готов был открыть ей какой-нибудь тайный помысел или чувство, она поспешно прижимала пальцы к его губам. Нет, любовь моя. Молчи и смотри на меня. Молчи и целуй меня. Молчи и прижмись как можно ближе. Ольвидо хотелось верить, что он другой, именно поэтому она его выбрала. Не как спутника в неправдоподобное будущее – чувствуя свое бессилие, Фольк осознавал эту неправдоподобность, – а как дорогу в неизбежность, куда вело ее собственное отчаяние. Возможно, он и в самом деле был не таким, как все. Однажды она ему сказала это прямо. Они поднимались по лестнице в отель. Это было в Афинах, глубокой ночью. Фольк был в пиджаке, Ольвидо в белом облегающем платье с молнией на спине. Идя на ступеньку позади нее, он внезапно подумал: очень скоро нас здесь не будет. И медленно расстегнул ей платье. Ольвидо поднималась, рука скользила по желтым латунным перилам, расстегнутое платье обнажало великолепную спину, голые плечи – она была изящна, словно лань; ее бы нисколько не смутил какой-нибудь запоздалый постоялец или служащий отеля. Наконец она поднялась на их этаж, повернулась и посмотрела на него. Я люблю тебя, сказала она спокойно, потому что твои глаза тебе не лгут. Ты им такого не позволяешь. И это придает особый смысл всему, что ты снимаешь.
Он вошел в башню, отыскал спички и зажег фонарь. В сумерках фигуры, изображенные на стенах, окружили его, как привидения. Возможно, сумрак ни при чем, сказал он себе, медленно обводя взглядом призрачный мир, которому эта ночь, как многие другие ночи, позволила обозначиться на берегу реки мертвых: перед ним простирались темные, спокойные воды, а с противоположного берега его разглядывали истекающие кровью тени, которые обращали к нему печальные призывы. Фольк отыскал бутылку коньяка и наполнил стакан до половины.
– Ночь проходит, – пробормотал он после первого глотка. – А мы тонем в слезах.
Человек, который по-настоящему любит, говорил Маркович в тот день. Всегда ли был Фольк тем человеком, каким его показывают сделанные снимки?.. Он твердо знал, что, лишь будучи тем, кто он есть, он может пройти через войну с камерой в руках и сделать нужные кадры. В отличие от Марковича и даже от Ольвидо, которых война захлестнула с головой, искалечив их судьбы, за те тридцать лет, что Фольк странствовал по миру, прячась за видоискателем камеры, он многое узнал о человеке и человечестве, наблюдая за людьми непосредственно; тем не менее в нем самом и в его жизни ничего не изменилось. По крайней мере, не произошло ничего такого, что могло бы изменить его мировоззрение. По-своему Маркович был прав. Окружавшая Фолька настенная панорама, ее тени и призраки были всего лишь наглядным изображением виденного, а вовсе не попыткой искупить вину или избавиться от угрызений совести. Но вот на фреске появилась трещина, которая,