Владимир Зазубрин - Два мира (сборник)
– Исцо, мама, исцо, – маленький человек, закутанный с головы до ног, тянулся крохотными ручонками в пушистых рукавичках.
– Пей, пей, сынок.
Накормленные горячим, согревшись у огня, ребятишки быстро уснули на меховом одеяле около груды горящих головешек. Мать с отцом сидели рядом. Женщина положила голову мужу на плечо. Ребенок всхлипывал во сне.
– Колик, ты знаешь, сегодня какая ночь? Какое число?
– Нет. Я не различаю теперь дней. Все одинаковы.
– Сегодня Новый год.
– Вот что? – офицер с горечью усмехнулся. – Новый год.
– Знаешь, говорят, что кто как встретит Новый год, так и проживет его. Скверная примета. Колик, неужели это будет продолжаться еще целый год?
– Все равно.
Офицер стал дремать. Женщина не спускала больших остановившихся глаз с огня.
Мотовилов заснул. Ночью мороз усилился. Ветер, не утихая, лез людям за воротники, в худые валенки, холодные сапоги, больно дергал за уши, за носы, хватался за щеки. Спали н-цы плохо. Костер все время поддерживали. Утром проснулись, разбуженные ружейной трескотней, поднявшейся впереди, на дороге. Обоз остановился, метнулся обратно.
– Трах! Трах! Трах! Шшш! Шшш! – шумело эхо.
«Пустяки, никаких красных не может быть, свои же, наверное», – подумал Мотовилов.
Ребятишки плакали. Кончики маленьких носиков и щечки у них почернели. Вчера отец с матерью не заметили белых пятен, не оттерли. Муж и жена с тоской смотрели на детей. Женщина со страхом оглядывалась в сторону беспорядочной нервной перестрелки.
– Трах! Шшш! Шшш! Трах!
Мотовилов с Фомой лопатами кидали горящие головни на стог соломы и на огромный зарод немолоченного хлеба. Хлеб вспыхнул, как порох. Барановский приподнялся в санях.
– Что такое? Что ты делаешь, Борис?
– Жгу хлеб, – коротко бросил офицер, торопясь с лопатой углей к избенке.
– Зачем это? Кому это нужно?
Мотовилов злобно огрызнулся:
– Пошел к черту! Нужно для дела нашей победы. Для всей России. Сожгу тысяч пять пудов пшеницы, по крайней мере пять тысяч коммунистов на месяц останутся без хлеба. Вот что.
– Какая ерунда! Дикость! У меня мать там. Может быть, ей из этого чего-нибудь достанется.
– Сопляк, замолчи. Слюнтяй! Лежи!
Н-цы запрягали лошадей. Муж и жена несколько секунд молча смотрели друг другу в глаза. У офицера тряслись губы. У женщины быстро капали слезы. Ребятишки плакали.
– Уа! Аа-а! Больна! Мама! Уа! Уа!
Мать, зарыдав, упала ничком в снег. Отец стремительно, с отчаянием выхватил револьвер, быстро нагнулся, поднял за воротник маленького толстенького человечка, сорвал с него мягкую козью шапочку, отвернулся.
– Папа! Уа! Аа-а! Уа!
Ножонки в крохотных валеночках болтались в воздухе. Черный ствол, смазанный маслом, едва не выскользнул из дрожащей руки. Ноги не слушались. Пришлось стать на колени. К жене подползти на четвереньках. Рука плясала. Рукоятка нагана прыгала в ледяных пальцах…
После выстрела офицер распахнул шубу, поднял гимнастерку и рубаху, грязную, в серых ползающих точках. Грудью накололся на маленький кусочек никелированного свинца. Хлеб и солома пылали. Избенка загоралась. Впереди красных не было. Морской батальон напал на сотню казаков, отобрал лошадей. Только и всего. Дорога стала чистой, пустой. Когда уезжали, где-то в селе били в набат. Далеко стояло, трепыхаясь, зарево. Костер потух.
Глава 29 ЛУЧШЕ Я САМ СЕБЯ
На линии железной дороги по обеим сторонам рельсов, прямо на снегу, кучами, лежало новое английское обмундирование в соломенной упаковке: белье, валенки. Вороха обмундирования и белья перемешивались с горами ящиков с патронами, снарядами. Тут же валялись автомобили, аэропланы, орудия, туши мяса, мешки муки, сахару, бочки масла и трупы расстрелянных арестантов, которых некому и некогда было конвоировать, и их просто, без суда и следствия, убивали в вагонах, выбрасывали на полотно дороги.
Н-цы, выйдя к железной дороге, принялись за нагрузку своего обоза. Грузили исключительно продовольствие, а обмундирование и белье сменяли тут же, забегая для переодевания по два, по три человека в будку стрелочника.
«На всю бы жизнь хватило. И работать бы не надо, – мысленно высчитывал каптенармус. – Одного масла-то на сколько верст раскидано».
Подъехали к станции. Мотовилов пошел в первый класс.
Усатый человек с отупевшим, мутным взглядом, в фуражке железнодорожника, прошел мимо. Мотовилов догнал его.
– Скажите, почему это эшелоны все с паровозами под парами, и стоят на месте? Почему бросают с поездов ценное имущество, патроны?
– Да что вы, с неба, что ли, свалились?
– Нет, я из тайги выехал, – обиделся офицер.
– Стоит потому, что идти некуда. Весь путь забит до Иркутска. Бросают вещи, потому что шкуры свои спасают. Услышат где-нибудь стрельбу и, не разбираясь: что, как, почему, – выскакивают из эшелона, бегут на несколько верст вперед. Увидят, что стоит поезд груженый, под парами, что перед ним, может быть, верст на десять путь свободен, ну, сейчас же выкидывают все из него, садятся сами, а машиниста заставляют ехать. Так вот и двигаются вперед, раскидывают свое добро.
Было уже темно, когда н-цы приехали в город. На улице щелкали винтовочные выстрелы. Стреляли пьяные солдаты. Со стороны винного склада несся гул. Решили запастись спиртом. У склада шумела пьяная толпа погромщиков.
– Батальон, в ружье! – скомандовал Мотовилов.
Заработали приклады. Дорога была расчищена.
Рев толпы смешался со звоном разбитой посуды и редкими хлопками выстрелов. Люди, как озверелые, лезли в двери склада.
– Ну, ребята, довольно, – крикнул Мотовилов и, вытащив револьвер, пошел к выходу.
Расположились в большом доме богатого купца, бежавшего на восток. Дом был брошен на прислугу. Мотовилов в шубе и в валенках прошел прямо в гостиную, не раздеваясь, сел в мягкое кресло. Фома положил Барановского в соседней комнате на широкий турецкий диван, заботливо укрыл дохами.
– Фомушка, – увидел его Мотовилов, – в разведку насчет всего этого и прочего. Чтобы ужин был на ять.
– Слушаюсь, господин поручик.
Вошел фельдфебель, почти пьяный, и, приложив руку к виску, хотя и был без шапки, доложил:
– Так што, господин поручик, там две барыни-беженки и офицер с ними, просятся ночевать. Ух, одна барыня и хороша!
Фельдфебель, сладко зажмурившись, затряс головой. Мотовилов обрадовался.
– Проси, проси скорей.
Офицер оказался однокашником Мотовилова.
– Ну, как живем, дюша мой? – спрашивал Рагимов, отряхивая снег с шапки. – Да, стой, – спохватился он, – забыл тебе представить моих дам. Это вот Амалия Карловна фон Бодэ, жена капитана Генерального штаба, – говорил Рагимов, подводя Мотовилова к полной блондинке. – А это Александра Павловна Бутова, супруга некоего фабриканта, в Японию преблагополучно удравшего. Прошу любить да жаловать!
Мотовилов расшаркался. Дамы, решив привести в порядок свои туалеты, удалились в соседнюю комнату. Офицеры остались вдвоем. Рагимов снял шубу.
– Да ты уже поручик? – удивился Мотовилов. – И, кажется, георгиевский кавалер?
– Как же, как же, дюша мой. Я у красных батарею отнял. Ну, Колчак нам звезда третий давал и крест. Мы человек кавказский, резать много любим. Атчаянный народ!
Рагимов самодовольно щелкнул языком. Мотовилова мучила зависть. Ему было досадно, что он, сын гвардии полковника, кадет, окончивший корпус виц-унтер-офицером, а училище старшим портупеем, служивший в Н-ской дивизии, ничего не имеет, а вот выскочка Рагимов успел и чин, и Георгия схватить.
– Ну а это что за дамы с тобой? – Мотовилов перевел разговор на другую тему.
– Одна – Амалия Карловна, жена нашего начальника штаба, моя любовница. Другая – Александра Павловна, брошенная своим мужем жена, – особа скучающая. Можешь заняться ею. Познакомился я с ними потому, что ехали в одном эшелоне, даже в одном вагоне.
Вошел Фома.
– Так что, господин поручик, достал кое-чего.
– Где, Фомушка?
– Варенье у хозяев нашлось, да мы еще тут съездили с Иваном на Большую улицу, там солдаты магазины разбили, так мы конфет набрали, вина сладкого, меду, сыру, колбасы.
– Молодец, Фома. Назначаю тебя старшим вестовым.
– Покорнейше благодарю, господин поручик.
– А ты почему знаешь, что вино-то сладкое?
– Да мы попробовали маленько, – ухмыльнулся Фома.
– Ну ладно. Теперь пулей, Фомушка, в кухню и насчет ужина.
Вошли дамы. Завязался общий разговор. Говорили на тему о том, куда ехать и стоит ли вообще дальше ехать. Фома накрывал на стол. Рагимов говорил, что дальше он не поедет, что он останется здесь и сдастся красным.
Мотовилов удивился:
– Как, ты, поручик, георгиевский кавалер, хочешь сдаться в плен?
– Э, дюша мой, довольно. Мы воевали. Наша не берет. Пойдем к тем, чья берет.
Дамы со скучающими лицами едва поддерживали разговор. Обе они были настроены непримиримо. Фон Бодэ трясла своей маленькой головкой и говорила, что она никогда не согласится жить в Советской России.