Богдан Сушинский - Колокола судьбы
Крамарчук не должен был идти с ними. Беркут ясно объявил, что вместе с ним выступают Арзамасцев, Корбач, Ягодзинская и Мазовецкий. Называя поручика, Андрей в душе все еще надеялся, что по дороге Владислав изменит свое решение и согласится лететь с ними за линию фронта. Однако включать в группу Крамарчука он просто не имел права, поскольку Центр не дал на это «добро».
«Центр не дал „добро“! Какое „трогательное“ объяснение! — возмутился Андрей по поводу собственной успокоенности. — Пересекать линию фронта без последнего, единственного оставшегося в живых бойца своего гарнизона! Какая дичайшая несправедливость! Все равно, что бросить раненого товарища на нейтральной полосе. Вроде бы не на территории врага, но все равно на произвол судьбы».
Впрочем, сцены прощания с Крамарчуком он тоже не устраивал. Не хотел придавать своему отлету особого значения, как будто уходил на очередное задание. Тем более что был убежден: через пару недель его высадят в этих же краях. С рацией и несколькими подготовленными бойцами. Перебрасывать на другие участки просто неразумно: ему хорошо знакомы эти места, знакомы условия борьбы. Во многих селах знают его или по крайней мере наслышаны о нем, и готовы помочь. Не раз убеждался в этом. Да, убеждался. И если речь идет о заброске в тыл, то забросят его именно сюда, на Подолию. Во всяком случае, он будет настаивать на таком решении.
Утвердившись в этой мысли, Беркут почувствовал себя несколько увереннее. Получалось, что он все же не бросает Крамарчука, своего последнего бойца, на произвол судьбы, не предает его. Фронтовая командировка за линию фронта — не более того.
И все было бы хорошо в этом прощании, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. После того, как все прощавшиеся пожали друг другу руки и даже обнялись, Крамарчук вдруг, как ни в чем не бывало, подхватил вещмешок, который должен был нести Беркут, и пошел впереди, за несколько метров от группы, внимательно осматривая все вокруг и настороженно реагируя на малейший шорох. Он шел первым, Корбач — замыкающим, и все в этом построении группы казалось настолько естественным, что Беркут так до сих пор и не решился отослать сержанта назад в лагерь. Вернее, решился, но все оттягивал и оттягивал ту минуту, когда должен будет объявить о своем решении.
— Ничего, когда-нибудь мы этого Штубера, с его виселицами, доконаем, лейтенант. — Николай все еще время от времени называл Беркута «лейтенантом», и тот ни разу не поправил его. — Вернемся и доконаем. И на месте вновь сожженной виселицы соорудим огромную колокольню. Из красного мрамора. Сам камня нарежу, сам кладку выложу. Огромную колокольню, с большим колоколом. Чтобы за сорок верст… И сам первый ударю в него. По всем убиенным в этом краю душам, по всем повешенным, расстрелянным, замурованным в дотах. Лучшие попы-архимандриты отпевать будут. Заставлю. И назовем мы эту мраморную колокольню «Колокольней Марии».
Увлекшись, Крамарчук на какое-то время забыл о своем месте в колонне и шел рядом с Беркутом. И тот невозмутимо выслушивал его фантазии, но лишь до тех пор, пока сержант не упомянул медсестру. Когда же он все-таки упомянул ее, сдержанно, почти шепотом попросил:
— Только не надо… о Марии. Что это ты сегодня «заупокоил» по всем нам, живым и усопшим?
— Одно только плохо, — не унимался Крамарчук, — все будут считать, что построили ее на честь той, Бого-Марии, святой. И только мы с тобой, лейтенант, будем помнить, что на самом деле звонари звонят по другой, по нашей Марии… Но тоже святой и пречистой.
— Да прекрати ты! — холодно взорвался Беркут. — Что ты, как подьячий! Иди дозорным, и поменьше слов. Поменьше… слов! У села может оказаться засада.
Нет, Марию он вспоминал довольно часто. Но это — его воспоминания. Его радость, его боль и его исповедь перед самим собой. Однако Николай почему-то считает, что он вообще забыл о медсестре, о ребятах из дота, поэтому все время провоцирует его на воспоминания. Вот именно — провоцирует! Не понимая, что они слишком разные по характеру и что он, Беркут, не может уподобиться ему и при каждом удобном случае изливать свою душу. Если капитану что-то и не нравилось в Крамарчуке, так это его суесловная сентиментальность.
Правда, в бою он становился совершенно иным человеком. Но ведь и Андрей тоже воспринимал его тогда по-иному.
«Я отправлю его в лагерь на рассвете, когда встретимся с проводниками из отряда, — уже в который раз отодвинул время разговора Беркут, считая, что в этот раз установил окончательный срок. — Хотя это действительно несправедливо, что Центр не дал разрешения на переправку Крамарчука. Конечно, что значит для генерала-штабиста какой-то там сержант? Их сейчас тысячи таких сержантов-окруженцев пробиваются к линии фронта, как могут. Правда, перейти ее удается единицам — но это уже другой разговор».
— Сержант, — взбодрил он Крамарчука, — в голову колонны!
— Уже потопал! — запоздало и, как показалось Беркуту, немного обиженно, отреагировал Крамарчук. — Только ведь когда еще вспомним все это, если не сейчас?
Он подождал, пока командир приблизится, встряхнул, поправляя на спине довольно увесистый вещмешок с консервами и боеприпасами, и только тогда ускорил шаг. Даже немного пробежал, чтобы окончательно оторваться от офицеров и Анны.
Проводив его взглядом, Беркут сошел с тропинки и, останавливая каждого из бойцов, еще раз придирчиво осмотрел экипировку. Кроме Крамарчука, небольшие рюкзаки несли Арзамасцев и Корбач. В рюкзаке Корбача была и красноармейская форма Беркута. А пока что под плащ-палаткой у капитана, как и у Мазовецкого, чернел эсэсовский мундир.
Остальные мужчины были одеты в вермахтовские шинели без погон, а в карманах припасены повязки полицаев. Только Анна оставалась все в той же спортивной куртке, в которой пришла вместе с Беркутом из Польши. Эта куртка, а еще — солдатские брюки, полуоблезлая заячья шапка и старые, ссохшиеся сапоги делали ее похожей на неуклюжего, худощавого деревенского паренька.
Капитан понимал, что экипировка этого «войска» могла сбить с толку кого угодно, только не немецкий патруль. Уставшие, продымленные партизанскими кострами… Единственная надежда была на то, что в последний момент они сумеют пустить в ход свой самый убедительный «аусвайс» — оружие. А там… бой покажет.
Возвышенность переходила в извилистую гряду невысоких заледеневших холмов. Чтобы не плутать между ними, группа спустилась в широкую долину, где склоны были увешаны гирляндами серебристых рощиц, между которыми чернели бревенчатые стены хат, зябко кутавшихся в косматые шали соломенных крыш. Село это не имело улиц. Как и многие другие подольские села, все оно состояло из разбросанных по склонам долины хуторов или, по-местному, «куткив». Обходя по кромке рощи один из таких хуторов, бойцы обратили внимание на подводу, запряженную парой рослых лошадей.
— А ведь можно рискнуть, а, командир? — сразу же оживился Крамарчук, и, не дождавшись разрешения, бросил вещмешок к ногам поручика.
— Только конокрадами мы еще не были, — проворчал Мазовецкий.
— Зато к утру окажемся на двадцать километров ближе к Польше, — остудил Владислава сержант. — Пройдите чуть дальше, к дороге, — уже на ходу давал им «конокрадские» наставления. — Да не забудьте мои пожитки.
Проверив автомат, он натянул на рукав повязку и, пригибаясь, перебегая от куста к кусту, начал приближаться к усадьбе. А через несколько минут он уже лихо подогнал подводу к колодцу, за которым, в орешнике, его ждала группа, и, не обращая внимания на крики и стрельбу в воздух, которыми кто-то там, в селе, запоздало оповещал о нападении партизан, прокричал:
— Каких я вам красавцев изловил, а, генералы! За такую пару барон Вайда из того табора, в котором я прогулял свою цыганскую молодость, отдал бы за меня лучшую цыганочку.
Ему никто не ответил. Делить восторг было некогда. Быстро загрузили на подводу вещмешки, сверху на них усадили Анну и, рассевшись, кто как мог, погнали лошадей за изгиб долины. Но только там заметили, что дальше дорога выползает на высокий, рыжеющий двумя холмами перевал.
— Ну, везуха! Ну, цыганское счастье! — изумился Крамарчук этой неожиданности, нервно оглядываясь на окраину села. — То постромки не выдерживают, а то подковы отпадают…
Корбач и Арзамасцев тут же соскочили с подводы и начали медленно отходить вслед за ней, поджидая, когда из-за изгиба появится все еще не угомонившийся вооруженный возница. Остальные облепили эту Богом посланную им «кибитку», помогая лошадям. Но животные словно понимали, что они похищены, и еле передвигали ногами, вырываясь из упряжи каждое в свою сторону. Этим-то и воспользовался полицай. Он подбежал к колодцу, засел за ним и первой же пулей пробил рюкзак у самой ноги Анны, другой — расщепил задний борт, третьей прострелил полу шинели Арзамасцева…