Владимир Рудный - Гангутцы
— Осенью, Сережа, и вы домой поедете, — внезапно под впечатлением нахлынувших чувств сказал Репнин. — Срок службы осенью кончается.
— Дотерпим, товарищ лейтенант, до осени немного осталось, — тронутый словами командира, смягчился Думичев. — А там, может быть, и в военное училище подамся.
— Дальше Ленинграда ни шагу, — доносился голос Любы Богдановой от соседнего столика. — Хватит, что я за тобой приехала на Ханко…
— Нехорошо, Люба, — обиженно басил Богданов. — Мать уже пеленочки шьет. Что же, я в Сибирь один поеду?!
Матросы, провожающие молодоженов в отпуск, поддевали Богданова:
— Хорошо или нехорошо, а ты, Саша, ошвартовался, как корабль в плавучем доке. Теперь куда Люба — туда и ты…
* * *В «комендантский час», когда рынды на военных кораблях пробили полночь, провожающие сошли на берег. Порт стих.
В каютах и на палубах многим не спалось. Далекий дом, давно ожидаемое свидание, родные места, от которых даже годы солдатской службы не в силах отлучить, — все это порождало беспокойные мысли.
Не спал и Богданов. Он не был на родине, на глухой железнодорожной станции Голышманово между Тюменью и Омском, больше восьми лет. Отец его был железнодорожным слесарем. Он пристрастил к кочевью всю семью, таская ее за собой по станциям и полустанкам Великого Сибирского пути. В тридцатые годы Богдановы вернулись в Голышманово, а отец в числе двадцати пяти тысяч рабочих, посланных партией строить колхозы, уехал в деревню. Вдали от станции, в заснеженной деревушке Овсове, зимней ночью отца убили кулаки. В ту же зиму Богданов уехал из Голышманова на заработки. Свердловск, Челябинск, Еманжелинские копи, зерносовхоз в Троицке, казачьи станицы с именами, занесенными в уральские края из заморских походов, — Варна, Лейпциг, Париж, Берлин, — где он перепробовал профессии молотобойца, плотника, кровельщика, и, наконец, «Запорожсталь», где Богданов перед призывом работал арматурщиком. По всей стране носило его после смерти отца. Флот стал его первой долгой, постоянной службой. Богданов прослужил на подводной лодке около четырех лет кряду, узнал две морские профессии и перед демобилизацией задумал приобрести третью — для гражданской жизни. Он замышлял вернуться в Сибирь киномехаником и Любу долго убеждал, что лучше Сибири на земле места нет. А потом финская война, события, которые внесли в его жизнь множество перемен. Война изменила и планы и характер Богданова. Его считали человеком спокойным, сдержанным. А он в одном рукопашном бою яростно колотил врага кулаком, — кулачищи у него были громадные. Бои, из которых Богданов вышел цел и невредим — ранение в счет не шло, — ожесточили его. Казалось, он не додрался до конца; разозлили его, он размахнулся, разошлась рука — и конец войне. А он чувствовал, что передышка временная. После финской войны он подал на пять лет на сверхсрочную. Когда-то Богданов читал об уговоре Чкалова с будущей женой. Чкалов сказал: «У нас должен быть один уговор на всю жизнь: уговор — никогда не уговаривать, когда дело касается полетов». Слова Чкалова так понравились и запомнились Богданову, что при случае он по-своему пересказал их Любе. А случай этот настал, когда лодка, на которой он в прошлом служил, пришла к Гангуту. Богданов поспешил навестить лодку. Только он вступил на борт, как вновь почувствовал себя акустиком, торпедистом, — эти специальности он отлично знал и любил, как любил море, корабль и друзей по долголетней военной службе. Он просил политотдел вписать его в корабельный экипаж. В политотделе обещали после отпуска перевести его на лодку. Богданов рассказал об этом Любе. Люба расстроилась. «Люба, у нас должен быть один уговор», — вспомнил тогда Богданов. «Какой?» — «Никогда не уговаривать, когда дело касается моря».
…Далеко за полночь, стараясь не потревожить Любу, Богданов вышел из каюты. Электроход почему-то задерживался. У трапа прохаживался встревоженный помощник.
Богданов поднялся на верхнюю палубу и стал у борта, облокотясь на обвес.
В стороне, у причала, толпой сбились шлюпки и посыльные катера. Светились огни плавучей базы подводных лодок. Там, в дальнем углу гавани, была и лодка Богданова.
Словно порыв ветра пробежал по улицам города — трель свистка, ревун на катере, и тотчас погас свет.
На границе вспыхнули ракеты.
С финского маяка прожекторный луч вонзился в порт, резанул Богданова холодным светом и скользнул к корме электрохода.
— Соседи упражняются, — произнес кто-то рядом. Богданов повернул голову: возле него стоял Репнин.
— Опять мы попутчики, акустик?
— До Ленинграда, товарищ лейтенант. А вам далеко?
— В Москву.
— В отпуск?
— Кто знает. Может, и не только в отпуск. Готовлюсь в академию.
Богданов с уважением смотрел на Репнина.
— Все теперь хотят учиться.
— А как же! Придет время — без дипломов в грузчики не возьмут.
— Ну и ну, грузчик с дипломом!
— Не нравится? Переименуем: техник погрузочных работ такого-то ранга. Подходит?
— Веселый вы человек, товарищ лейтенант. Люблю таких людей.
— Саперу скучать нельзя: со скуки на первой мине подорвешься.
— Правильно говорите. Был у меня на фронте друг. Щупленький, махонький. Поменьше вашего Думичева. А в любой беде с ним легко. На что зима была лютая — шутками да прибаутками он любого отогреет.
— Это в характере нашего народа, товарищ Богданов, — задумчиво произнес Репнин. — Читали, как Толстой описывает Бородинский бой? Гиблый огонь, смерть, а солдаты с шуткой, с острым словцом вперед идут.
— Добрый наш народ, — сказал Богданов.
— Добрый-то добрый, только нас не тормоши. Иначе покажем, где раки зимуют.
— Ох, товарищ лейтенант, скоро придется показывать?
Репнин осуждающе посмотрел на Богданова.
— А вам что, не терпится?
— Кому она нужна, война? — спокойно ответил Богданов. — Да все равно ведь придется. Не дадут нам подниматься без войны. Вот женился, сына жду. Зовут меня киномехаником на родину. Не хочу. Не могу сейчас уходить с флота.
— А жена что?
— Она сама такая. Другая нудит: брось, мол, все, уедем, пристроимся, где получше, заживем. А у нас с Любой уговор: в море — дома, на берегу — в гостях.
— Ловко вы приспособили девиз адмирала Макарова! — рассмеялся Репнин. — Перегибаете вы тут, по-моему, морячки. Любить море ради моря — все равно что жить в безвоздушном пространстве.
— Как же моряку моря не любить! Это же флот!
— Да любите себе на здоровье. И море, и штормы, и все ваши там бом-брам-стеньги!.. А вот превыше всего — родина, наша, революционная. Родина — это и есть наша советская земля, города, общество, семья.
— И мы на море советскую власть охраняем! — обиженно произнес Богданов. — Поддерживаем морской порядок.
— Я за морской порядок, — улыбнулся Репнин. — Только от такого мужа, который дома — в гостях, жена сбежит.
Богданов тихо, словно не Репнину, а самому себе, сказал:
— Никогда не сбежит.
Репнин молчал. Ему стало грустно и тревожно. Ночь какая-то беспокойная. Молчаливая и беспокойная. По-прежнему загорались и, падая, гасли ракеты на северо-востоке. А корабль все стоит, хотя давно пора бы выйти в море. «Неужели это я хандрю от зависти к чужой любви?» — подумал Репнин и, будто стряхивая с себя что-то неприятное, выпрямился и спросил:
— Что же у нас на море, порядка нет, старшина? Сверх расписания стоим, а пассажирам ничего не говорят!
— Так это ж торговый флот, — пренебрежительно произнес Богданов. — К дисциплине и аккуратности не приучены.
— Опять флотское чванство, — рассмеялся Репнин. — И откуда у вас оно берется?.. Идемте лучше по каютам, к утру все-таки до Таллина доползем. Я еще в жизни там не был. Надо выспаться. Побродим по городу, посмотрим, что за Эстония такая. Хорошо?..
* * *В полночь начальника ханковской артиллерии майора Кобеца разбудил посыльный с запиской от Барсукова: немедленно прибыть в штаб базы.
Кобец жил возле кирхи, в пасторском домике на горе. Шутили, будто он, не выходя из квартиры, управляет во время учений артиллерийским огнем. Пункт управления находился рядом, на водонапорной башне, куда в былые времена за десять марок допускали туристов, жаждущих головокружительных ощущений; теперь там стояли дальномеры, стереотрубы, множество всяких телефонов и радиоаппаратов.
Кобец выбежал из дому и глянул на голубятню — так он называл вершину водонапорной башни. Там никаких признаков тревоги.
Белая июньская ночь подходит к концу. Воздух предрассветного часа полон запахов росы и сирени. Лениво плещет прибой. Стучит где-то в гавани моторчик. Промчалась в госпиталь санитарная машина.
Бывали уже тревоги, но всегда Барсуков вызывал его по телефону. Почему же сегодня срочный пакет с нарочным, лаконичная записка, да к тому же секретно?