Александр Казанцев - Третья сила. Россия между нацизмом и коммунизмом
— Тогда знаешь что, — говорит он, — их нужно выдумать, а то наша публика советская никогда не поверит, что их нет. А лучше придумать их и показать нашей братии, вот это, дескать, плохая эмиграция и с ней мы дела иметь не хотим, а вот это — хорошая, это наши люди. Потом окажется, что плохой-то нет, и слава Богу, а с другой мы уже подружились.
Но в чем-то он был и прав. Эмиграция жила в основном образами и идеями прошлого. За небольшими исключениями, она верила, что жизнь в России замерла, одни считали, что это произошло в феврале, а другие в октябре 1917 года. Начало жизни в будущей послебольшевистской России представлялось как продолжение оборванной когда-то нити. 25лет существования советского строя просто как бы не имели места. Вовремя пребывания еще в Белграде, для нас, молодежи-студентов, только входивших в политическую жизнь, целиком погруженных в изучение процессов, происходящих в России, было, помню, большим развлечением поговорить на все эти темы с так называемыми «зубрами». Собеседниками оказывались чаще всего старые генералы или общественные и политические деятели дореволюционной России. Вспоминается почему-то разговор с генералом Ф.
— Ваше превосходительство, вот как вы представляете наше возвращение на Родину? Предположим, что каким-го нам неведомым способом большевизм рухнул, и вот мы все получили возможность вернуться домой…
Генерал не дает закончить вопроса. Обводя собеседников иронически снисходительным взглядом, он, разглаживая седые усы, наставительно объясняет:
— Что же тут особенного представлять-то, молодежь, дело ясное, как Божий майский день. Вот, например, ваш покорный слуга, — иронически почтительный поклон в нашу сторону, — ваш покорный слуга в феврале 1917 года был градоначальником города, ну, скажем, Киева. Последний приказ, который я подписал, был за номером 68. Когда мы вернемся, я сяду и напишу номер 69. Ясно, Молодежь, или не совсем?..
Нам было совсем ясно, но не то, что говорил его превосходительство, а другое — нашему собеседнику не придется подписывать ни приказа номер 69, ни какого-либо приказа вообще. Единственно, что могло ему дать возвращение на Родину, это быть похороненным Не на чужбине, а на русской земле, которой он и отдал всю свою жизнь. Что-то от такого генеральского представления было свойственно большинству эмиграции. Не все собирались писать приказы, но начать жить с февраля 1917 года намеревалось большинство. Для заграничных русских политиков, особенно левых, было бы большой обидой сравнение их с царским генералом, но от понимания теперешней России они были так же далеки, как и он. Им трудно было бы поверить, что их программы, их партии, имена их лидеров абсолютно не известны никому и никому ничего не говорят в подсоветском мире. Что их партийные установки и идеалы давно уже стали глубокой и невозвратной историей даже и для свидетелей великого российского обвала. Во всем подсоветском мире мы не встретили ни одного человека, проявившего хотя бы какой-нибудь интерес, обнаружившего хотя бы какое-то знание политической жизни дореволюционной России. Да и немудрено: большинство оказавшихся здесь подсоветских граждан или родились, или вошли в сознательную жизнь уже при советской власти.
Антибольшевизм эмиграции начинается с октябрьского переворота. Для эмиграции советская власть — это завоеватель, враг-победитель. Антибольшевизм людей подсоветских питается сегодняшним днем — октябрь для них смутно вспоминаемая история. И власть советская для них бесчеловечно жестокая и несправедливая, но «своя» власть. А кроме того, они пережили уже за годы большевизма ряд потрясений, которые по тяжести переживаний давно уже затмили и октябрь, и всё, что было связано с ним. Для крестьян эпоха коллективизации — воспоминание не только более близкое, но и более страшное, чем годы гражданской войны и военного коммунизма. Для рабочих тридцатые годы, когда целым рядом декретов их положение бесправных рабов государства было узаконено, более свежи в памяти, чем всё, бывшее до этого.
Антибольшевизм эмиграции более принципиален и идеен, подсоветских — более горяч и действен. Отношение эмиграции к большевизму скорее академически-протестующее, для подсоветских это раны на их теле и душе. Для эмиграции с течением времени большевизм стал олицетворением какого-то отвлеченного зла, для подсоветских годы большевизма — это воспоминание не только о политическом строе, но воспоминание и о своем детстве, учебе, первой любви и первых успехах в жизни. Для эмиграции советский строй — это пирамида, в верхней точке которой сидит виновник всех зол и несчастий — «любимый вождь». От него тянутся миллионы нитей, пронизывающих всю пирамиду до самого основания, поэтому он является организатором и вдохновителем преступлений и в государственных масштабах, и в отдельной человеческой судьбе.
Подсоветские люди, бывшие сами составной частью этой пирамиды, не могли видеть ее структуру так отчетливо, как это было видно со стороны. Это определяло их отношение и к советскому строю, и к Сталину персонально. Они редко отрицали систему в целом, и легенда о «добром царе и плохих сановниках» имела какое-то, хотя, и ограниченное, количество сторонников.
В примирении этих двух антибольшевизмов, в сплаве их в один идейный и пламенный, принципиальный и действенный, мне представляется, и заключается одна из наших основных задач.
Сначала это идет трудно. В смысле политическом, в отличие от бытового, на сближение идут неохотно и одна, и другая сторона. Эмиграция мечтала встретить такой же антибольшевизм, какой исповедовала и она сама. Его не оказалось. Не оказалось просто потому, что такого в России нет и в природе.
Вновь пришедшие же представляли эмиграцию по советским карикатурам. Двадцать пять лет пропаганды не прошли даром, и в этом вопросе советские пропагандисты могут похвастаться самыми большими успехами. Миллионеров, банкиров, фабрикантов, крупных помещиков с большими состояниями и их сынков, уже в корне разложившихся, плохо или совсем не говорящих по-русски, готовы были они увидеть за границей.
Наша задача заключается еще и в том, чтобы взгляд вновь пришедших братьев с Родины не упирался как в непроницаемую стенку в нацистскую Германию, а видел дальше через огневой вал западного фронта иной, далекий мир.
Как-то летом 1943 года Старший вызвал меня на свидание раньше назначенного срока. Дело оказалось очень спешным и очень важным. Мы встретились на станции подземной железной дороги, проехали до Зоологического сада и, миновав вокзал, отправились в Тиргартен. В обеденные часы в нем бывают совсем пустынные аллеи. Мы выбираем одиноко стоящую скамью и направляемся к ней.
— Дело вот в чем, — начинает мой спутник, опускаясь на скамейку. — У нас есть возможность перебросить маленький мостик на ту сторону, на запад. На этих днях один наш знакомый, очень сочувствующий нашему делу швейцарец, будет на несколько дней здесь, в Берлине, а потом вернется обратно в Швейцарию. Мы эту его поездку используем. А тебя я позвал, чтоб спросить — стоит ли предложить Андрею Андреевичу от его имени попробовать связаться с англичанами и американцами — или не стоит? Если стоит, то сможешь ли ты с ним поговорить об этом?
— Поговорить я, конечно, могу. Но стоит ли предлагать — не знаю, — отвечаю я. — А не думаешь ли ты, что можно это сделать от его имени, но без его ведома? В исторических романах, кажется, так поступают ближайшие сотрудники больших особ, вероятно, так же посоветовал бы поступить и старик Макиавелли. Как бы это вышло по его учению? — если получится удачно — слава мудрости государевой, если нет — голову долой с зачинщиков.
— Я думаю, что это только в романах, а кроме того, здесь случай особый, — отвечает он. — Головами нашими мы играем и так и так, в совершенно одинаковой степени с ним или без него. Но мне хотелось бы, чтобы он сам был в курсе этого дела. В такой зачаточной стадии дела, как сейчас, разговор может вестись только от его имени. Ведь и мы со своей стороны будем говорить о том же самом — о накоплении русских антибольшевистских сил в Германии. Одним словом, я хочу сказать, что мы можем играть только своими головами, а чужими только в том случае, если на это согласны их владельцы. Впрочем, ты можешь заверить его, что дело верное и человек надежный. Без стопроцентной уверенности в нем я бы не предложил Власову этого шага.
Поделившись последними новостями: он — полученными от друзей из России сведениями, я — утренней сводкой Совинформбюро («немцев бьют уже совсем всерьез и без всяких передышек»), мы прощаемся и расходимся в разные стороны. В тот же день вечером я отправляюсь в Далем, юго-западное предместье Берлина, куда незадолго перед этим был переведен Власов вместе с его будущими ближайшими сотрудниками. С Андреем Андреевичем остаться с глазу на глаз сегодня оказалось не просто: сначала было несколько человек офицеров из лагеря Дабендорф, расположенного около Берлина, потом они ушли с генералом Малышкиным, жившим в том же доме наверху, потом приехали какие-то немцы. Когда уехали и они, я прошу Власова выйти в сад и, гуляя по узким аллейкам от дома до решетки сада, рассказываю ему о целях своего визита. Он долго не произносит ни одного слова. Потом, когда мы уже пересекали сад в третий или четвертый раз, говорит: — Я благодарю за предложение, но должен от него отказаться. Ты спросишь — почему? Сейчас я тебе отвечу… Мы еще несколько раз молча пересекаем садик туда и обратно. Наконец он говорит, останавливаясь у входа в беседку: — Предположим, что удалось связаться и переговоры завести. Техническая часть меня сейчас не интересует, насколько это возможно или невозможно — дело другое, я думаю, что при желании возможно. Предположим, что связь мы завязали, — что мы можем предложить, что можем просить и что они могут от нас потребовать? Мы можем сообщить, что здесь, в Германии, и оккупированных ею странах находится столько-то и столько-то миллионов русских антибольшевиков, способных сократить сопротивление Гитлера на несколько месяцев. Западных союзников это заинтересует. Можем мы это сделать, то есть выступить сейчас против Германии, я не говорю о формах, а в принципе? — Можем. Но какой ценой? Ценой гибели, если не всех, то большей части антикоммунистических русских сил. Большей части в такой степени, что если нам за это что-то пообещают в будущем, я имею в виду помощь в нашей борьбе против Сталина, то эту помощь некому будет принять… А только наше выступление, только наша помощь в борьбе против Гитлера для западных союзников и представляет интерес. Возьми пример Драже Михайловича. Вероятно, он для них более приемлем, чем Тито, однако они отказались от него и помогают Тито, потому что сейчас в борьбе против Германии он может дать больше… Он подождал, пока заглохли шаги проходившей по улице парочки и, медленно шагая по аллее в сторону дома, продолжает: — Можно предположить, что условием нашего признания они бы не потребовали немедленного выступления с нашей стороны и помощи в их борьбе против Германии. Но тогда какой интерес имеет для них связь с нами? Можешь ты поверить в то, что вот сейчас, во время войны, когда Красная Армия перешла наконец в наступление и успешно его развивает, они пойдут на союз с нами ценой отказа от союза со Сталиным? В это поверить тоже нельзя. А поддерживать связь на будущее — мне кажется, что они не столь дальновидны и, может быть, совсем искренне рассчитывают сотрудничать со Сталиным и после войны… Что же остается тогда, о чем можно было бы вот сейчас, сегодня, разговаривать? Ничего не остается, и разговаривать сегодня, по крайней мере, не о чем.