Геннадий Семенихин - Новочеркасск: Книга третья
Тот неопределенно пожал плечами. Его обветренное смуглое лицо не выразило никаких чувств.
— Немцы действительно наступают крупными силами, — проговорил он и умолк.
Дронов в эту минуту отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и решительно встал:
— Александр Сергеевич, извините, но мне пора на завод. Мы ведь теперь живем без выходных. Подбитые тридцатьчетверки, они ведь тоже нуждаются в ремонте для новых танковых атак.
— Что же, — опечалено вздохнул хозяин, — вы, как добрый волшебник, Ваня. Заскочили на наше пиршество на полчаса, осчастливили этими великолепными рыбцами и бежать. Грустно, конечно, однако делу время, а потехе час. Так, кажется, на Древней Руси говорили.
Дронов встал и, поклонившись Надежде Яковлевне и всем, кто был за столом, ушел.
— Чудесный, предельно деликатный человек, — сказал вслед ему Александр Сергеевич. — Прост и бесхитростен, как ребенок, несмотря на свою богатырскую осанку.
— Однако, — засмеялся Мигалко, обнажая под скобкой жестких, тронутых сединой усов золотые коронки, — такой, с позволения сказать, ребенок в состоянии любого матерого бирюка задушить голыми руками.
— Длинно говоришь, дорогой Иван Иванович, — прервал его Залесский, — попался бы ты мне на экзамене, неминуемо двойку схлопотал за утяжеление родной речи всевозможными «однако», «на мой взгляд» и так далее.
— А если бы ты попался ко мне на урок по начертательной геометрии, подумай, что бы с тобой было. Ведь ты же треугольника от ромба отличить не можешь, потомственный шляхтич.
У Александра Сергеевича от смеха заблестели глаза:
— Ну, полноте, дорогие гости, будем считать дуэль законченной.
Ходики пробили восемь. Вслед за последним ударом кукушка добросовестно спряталась в своем гнезде, из которого выскакивала после каждого отсчитанного часа. Зубков обеспокоенно покачал головой:
— Дорогой учитель, мне тоже пора.
— Как! — огорченно воскликнул Якушев. — И ты, Брут, торопишься Покинуть наше общество?
В темных глазах Зубкова появилась печаль.
— Лучшего общества я и представить не могу. Но что поделаешь, если война накладывает дополнительные обязанности и они сильнее меня.
— Так, — вздохнул Якушев и впервые пристально остановил цепкие глаза на бывшем ученике. Будто слетела с этих глаз пелена, мешавшая разглядеть Зубкова, и Якушев почти шепотом вымолвил: — А ты начал стареть, Мишенька… Вероятно, достается в это лихое время. Вот и морщинки глубокие, будто кто плугом под глазами их пропахал, и виски засеребрились.
— Кому же не достается, Александр Сергеевич, — вздохнул бывший ученик. — Мне все-таки меньше, чем иным. В действующую армию пока не берут.
— Ах, да, — грустно закивал Якушев. — Все шахта держит?
— О шахте теперь можно говорить лишь в прошедшем времени, — вздохнул Зубков и провел по шершавой щеке тыльной стороной ладони.
— Почему?
— А потому что мы ее вчера заминировали.
— Свою? Ту самую, с какой пришел в техникум?
— Ее, Александр Сергеевич.
Зубков замолчал так неожиданно, словно захлопнул за собой калитку и она надолго разделила его со всеми присутствующими. Уже у двери, обитой изнутри железными листами, он задержал шаг, сказал провожающему Александру Сергеевичу:
— Прощайте, дорогой учитель. Жить вам сто лет!
— Что ты, что ты, — запротестовал Якушев. — Скажешь такое, с моей-то астмой. Это вот тебе… — произнес и умолк.
А гость рассмеялся.
— Чего это ты, Мишенька?
У Зубкова, если он веселел, глаза всегда превращались в две маленькие щелочки.
— А то, что вы вот сказали и запнулись. А хотите, скажу, почему это произошло? Время сейчас такое, что и молодому, и старому рискованно произносить вслед такие слова. Кирпич, падающий с крыши, и тот убивает иной раз. А сколько сейчас свинца нацелено в каждого из нас. Вот она, в чем прежде всего выражается эта самая война. А уж голод, разруха, существование в лютые морозы без угля, это все вторично.
Где-то на другой окраине города забухали зенитки, потом их перекрыли бомбовые взрывы, и снова установилась тишина.
— Уходи, Миша, — ослабевшим голосом сказал Александр Сергеевич. — Уходи, а то я заплачу. Я бы перекрестил тебя, Миша, если бы не забыл, как это делается.
Зубков вздохнул и переступил порог. Стук захлопнувшейся двери он услыхал, когда уже стал подниматься по мостовой вверх по крутой бывшей Барочной улице. Шагая по ней, с грустью оглядывался по сторонам. Сколько раз проходил он здесь, навещая Якушева в дни дополнительных занятий. Сколько раз, борясь с астмой, втолковывал ему, не очень-то восприимчивому к математике, этот добрый старик алгебру и тригонометрию, и, если Зубков, хватаясь за виски, горестно восклицал: «Нет, я больше не могу. Беспредельно туп, очевидно», тот, усмехаясь, беспощадно говорил: «А что такое „не могу“, Мишенька? Чехов сказал, что, если зайца бить по голове, он спички зажигать может. А ведь ты же не заяц, а человек». И едва ли бы стал Зубков инженером, если бы не он, этот старик, полный противоречий. Когда речь заходила о прошлом и настоящем, их роли менялись.
— Пятилетка, заводы гиганты, рекорды, ударники. А вот при царе булка всего три копейки стоила, теплая и самая белая что ни на есть. А у нас в тридцать третьем нормы по карточкам становились все меньше и меньше. Ладно, не спорь, все равно не соглашусь, потому что твоя логика хромает на правую ногу.
— А разве я спорю, Александр Сергеевич. Кто же его из памяти выкинет, этот тридцать третий, когда даже детишки пухли с голоду. История когда-нибудь разберется, отчего он произошел. А мы — люди своего века, и глядеть нам надо только вперед, в будущее.
Александр Сергеевич недовольно махал руками и ворчливо протестовал:
— Ладно, Миша. Ты такой же идеалист, как и мой погибший брат Павел. Давай-ка лучше биквадратными уравнениями займемся. И знаешь, за что я математику обожаю? За то, что это бесклассовая наука. Ей нет никакого дела ни до вулканических извержений, ни до восстаний и революций, ни до того, как одни царедворцы сменяют других, ни до того, когда восходит и заходит наше великолепное светило, именуемое с древних времен солнцем. Математика — красивая, чистая наука.
— Неправда, — горячился Зубков. — Бесклассовых наук нет.
Александр Сергеевич щурил глаза и с подчеркнутой кротостью в голосе восклицал:
— Однако позволь, Миша. Но ведь треугольник был равнобедренным как во времена Диогена, изволившего, пользуясь отсутствием милиции, без прописки проживать в пустой бочке на территории Древней Греции, так и в наши бурные дни. Дважды два равнялось четырем и при нашествии Наполеона на Москву, и в то время, когда мой брат Павел скакал в боевых порядках кавалерии в боях на Перекопском перешейке, и в наши с тобой нынешние времена. Не так ли?
С минуту Зубков озадаченно молчал. А старый Якушев с видом победителя ехидно заключал:
— Ну, так что же? Давай подведем итог. Вот ты и исчерпал, батенька, свои аргументы. Позволю себе заметить, что одно упрямство никогда еще не приводило к победе.
— Неправда, — яростно протестовал Зубков. — А для чего, например, было у буржуев и капиталистов то же самое дважды два. Разве не для того, чтобы обсчитывать темных рабочих и крестьян? Вот и выходит, что та же самая арифметика в руках у одних использовалась для порабощения, а в наших руках для точного учета, потому что учет и есть социализм. А?
Александр Сергеевич не соглашался, и они продолжали спор.
Сейчас Зубков грустно вздохнул, вспомнив об этом. Потом мысли его переключились на иной лад.
Поднимаясь по Барочной улице, Зубков вдруг представил, каким всегда оживленным был этот спуск до войны зимой. Случалось, что в лютые от мороза и ветра дни его, идущего к Якушеву за помощью с тетрадями по геометрии и алгебре, с визгом обгоняли на санках мальчишки, издали начиная кричать: «Дяденька, посторонись!» Попадая на торчащие из снега осклизлые камни, полозья высекали даже искры. А почти напротив якушевского дома была сооружена так называемая «сигалка». Мальчишки насыпали снежный холм, тщательно его утрамбовывали, а затем добросовестно поливали водой. И появилась ледяная горка. Когда санки приближались к ней по крутому уличному спуску, даже у самых отчаянных захватывало дух. А что уж было говорить о девчонках! Скатываясь вниз с Кавказской улицы, они еще на полпути к «сигалке» начинали отчаянно визжать и, не выдержав, резко сворачивали либо влево, либо вправо, стараясь ее объехать. Чаще всего это приводило к тому, что санки переворачивались, и малодушные девчонки вываливались из них, теряя во время падения шапки, галоши, иной раз и валенки. Мальчишки, как правило, направляли санки прямо на пригорок.
На Аксайской считалось шиком перепрыгнуть на санках через «сигалку». Дух захватывало перед этим. Высекая искры, санки на предельной скорости взлетали с ледяного пригорка, и в жуткие, сладостные мгновения такого полета надо было уметь их удержать. Бывало, что, не желая повиноваться неумелым или робким рукам, они накренялись и, сбросив катальщика, становились набок. Потерпевший, почесывая ушибленный лоб или колено, а то и держась за подбитый глаз, виновато отходил в сторону, а иногда и, всхлипывая, ковылял домой под насмешливые голоса товарищей, не потакавших неудачникам и трусам, а зимние прыжки через «сигалку» продолжались своим чередом до полуночи, пока морозный воздух не начинали сотрясать разгневанные выкрики родителей: «Мишка, а ну марш домой!» или: «Васька, только вернись, уж я тебе покажу».