Повесть о десяти ошибках - Александр Шаров
Я добежал до книжного магазина на Моховой и разглядел в витрине повесть Н. Книга есть, но ее еще надо купить.
В Москве у меня было два взрослых родича: Леонид Александрович Круглов, Лак, начальник важного военного учреждения, и дядя Нат, в ту пору подголадывающий студент МВТУ.
Я побежал к Лаку, на Садовую. Секретарша скоро, даже слишком скоро, ввела меня в знакомый кабинет с полками, уставленными книгами в зеленых переплетах.
Я не был здесь с первого печального дня приезда в Москву. Уже тогда, в тот первый день, я почувствовал, что основное свойство Лака — смотреть на людей, особенно на маленьких, как в микроскоп и самому определять их судьбы.
То есть главным его свойством была вера в необходимость самого высокого давления для правильного формирования души.
Лак встал с кресла и плавным движением, как корабль огибает мол, вышел на простор середины кабинета.
Лак был рассеян и невесел.
— Ты все-таки удрал в эту школу-коммуну? — сказал он, наклонив голову, с явной, хотя и небрежной, укоризной в голосе.
— Да.
— Ты не сумел переломить себя, и это печально, — продолжал Лак.
Я отступил к книжным полкам, отдаваясь под их защиту.
— Ты не сумел переломить себя, — рассеянно повторил Лак, глядя на меня, но, видимо, думая о другом. Голос его звучал не так властно, как прежде. — За безволие человек дорого расплачивается.
Я молчал.
— Что же тебе понадобилось теперь?
Я набрался мужества и попросил одолжить пятьдесят миллионов.
— Зачем? — спросил Лак, раскрывая портмоне.
— Купить книгу!
— Зачем? — повторил Лак, небрежно отсчитывая деньги. — Какую книгу?.. В вашей коммуне ведь есть библиотека.
Он держал бумажки на ладони и скучающе смотрел в сторону, без всякого нетерпения ожидая ответа.
Я рассказал все, что со мной случилось.
Это была непоправимая ошибка. И то, что это непоправимая ошибка, я понял сразу, лишь только проговорил первое слово. Но остановиться не мог.
Лак спрятал деньги в портмоне, сунул его в карман галифе, и глаза его — серые, небольшие — пронзили меня.
— Ты не сумел переломить себя, убежал в коммуну, школу второй ступени, для которой у тебя нет достаточной подготовки, — говорил Лак голосом однотонным и каким-то придавливающим.
Уходили и уходили одна за другой минуты, когда еще можно было что-то сделать. Безнадежность охватывала меня.
— Первая ошибка неизбежно повлекла за собой вторую, вторая — третью, — продолжал Лак. — Ты взялся за дело непосильное, затем солгал учительнице, обманул поверивший тебе коллектив и пытаешься трусливо уйти от ответственности…
Лак замолк и по той же плавной кривой проследовал к своему креслу. А я — не помню как — очутился на улице.
…Это было правдой, все, что сказал Лак о моем слабоволии и цепи обманов, — должен я согласиться сейчас, через полвека, и все-таки я признаю свою ошибку не по долгу сердца, а против воли.
Зато по долгу сердца я должен сказать, что Лак был иным, чем представлялось мне в детстве, и чем, может быть, представлялось — этого уже не узнаешь — ему самому.
С этим сокращением имени, отчества и фамилии, в прозвище, похожем на название учреждения, что-то сократилось, исчезло и в нем самом.
До времени.
Это исчезнувшее было, может быть, самым важным в нем.
Самым важным? Ну, таким, без чего нельзя жить.
Он был профессиональным революционером, а потом, в гражданскую войну, крупным военным работником, а еще позднее — работником Коминтерна, большую часть времени проводившим за рубежом. Агитатор, он вместе со многими другими и вслед за многими другими искал самое простое и доходчивое, одинаковое выражение главной идеи, которая, осуществись она, сделала бы весь мир счастливым.
И, повторяя, утверждая это самое простое выражение своей правды, верное, как ему казалось, для всего мира и всего существующего на свете, он привык искать только самое простое, одинаковое и при оценке каждого человека. А это не могло не приводить к несчастьям.
Держа непреклонный курс в мировых вопросах, единственно серьезно его занимавших, он привык прокладывать такой же твердый курс и при определении личных судеб. То, что правильно по отношению к неизмеримо сложному — к миру, — должно быть правильно и в применении к элементарно простому — к личности. Это все он, может быть, и не сказал себе такими словами, но это было в его существе, было или казалось самим его существом.
Казалось.
Я пишу все это не имеющее отношения к сюжету рассказа, даже противоречащее законам сюжета, потому что сюжетный закон, как и другие законы, редко приносит пользу при бездумном применении. Главное ведь не сам закон, а правда, которая должна быть в нем выражена.
Некий литератор когда-то сказал, что если в произведении даже всего только десять процентов правды, то и тогда оно полезно и имеет право на существование. Литератор и люди, согласные с ним, не учли, что в руде с десятью процентами золота остальные девяносто процентов — безвредный, инертный материал, а в произведении человеческой мысли, где только десять процентов правды, остальное не инертный материал, а ложь, только она одна.
Сто процентов правды, во всяком случае сто процентов доступной тебе, известной тебе правды, — вот, вероятно, единственное, с чем может примириться человек, когда речь идет об изложении событий общественной жизни и человеческих судеб. Правды, выраженной в какой угодно форме, но именно в той, в которую пишущий верит, несомненной для него. Тут никакие законы, в том числе и законы построения сюжета, не послужат оправданием.
И тут все равно, как мне кажется, идет ли речь о персонаже, исторически существовавшем или вымышленном, потому что и вымышленный персонаж для пишущего рожден, как все живое, а потому имеет это высшее право на правдивое к себе отношение.
…Я помню, как много позже описываемых здесь событий я носил Лаку — он лежал больной — из здания Коминтерна, помещавшегося напротив Манежа, письма — в плотных конвертах, с заграничными марками, с шелковистой подложкой, шуршавшей, если бережно потрогать конверт. Эти письма пахли как-то совсем по-особому. И как некогда мне казалось, что кожаные баулы, на которые я в рассветный час натолкнулся в коридоре бродицкого дома, пахнут дорогой, приключениями, так теперь запах конвертов вызывал в воображении секретную работу Лака, — опасную работу, — от них веяло как бы самой Революцией.
Дядя мой, лежа в постели, похудевший, небритый и, собственно, совсем не похожий на Лака, на нечто, что может сделать шаг и раздавить тебя, — и не по злобе раздавить,