Георгий Брянцев - Конец осиного гнезда. Это было под Ровно
Фома Филимонович, раздетый, расхаживал по бане. В чугунном котле глухо клокотала закипавшая вода. Огонь из печи бросал золотые отсветы на стену и лавку, на которой я сидел. Перегоревшие березовые дрова излучали жар. Приятно попахивало смолой.
— Сейчас мы парку свежего поддадим! — весело объявил старик, когда я перешагнул порог бани.
Я остановился. Фома Филимонович откинул железную дверцу, черпнул большим ковшом воду из бочки, нацелился и плеснул ее на накалившиеся камни. С шипением и свистом мощной струей вырвался сухой пар. Он заклубился под потолком, пополз в предбанник. Я присел на корточки.
— Могу еще подбавить, — сказал Кольчугин.
— Хватит и этого за глаза.
— Тогда пожалуйте, — пригласил старик.
Я нерешительно полез на полку, осторожно ступая на скользкие приступки.
— На гору! На гору! — подбодрил меня Фома Филимонович, видя, что я замешкался на предпоследней приступке.
Я собрался с духом и залез на самый верх. Здесь было сущее пекло. Пар пробирал до костей, дышать было нечем. Но я не хотел терять репутации в глазах Фомы Филимоновича, крепился и решил держаться до победного конца. Дед подал мне шайку с холодной водой. Черпая воду пригоршнями, я помочил грудь у сердца и затылок. Немного полегчало.
Фома Филимонович наблюдал за мной, стоя у стены.
— Ну, как оно? — осведомился он.
— Хорошо! — отозвался я.
И в самом деле, было очень хорошо. Я с детства питал неодолимую любовь к русской бане, любил побаловаться паром и испытывал сейчас подлинное, ни с чем не сравнимое наслаждение.
— А еще можно и так, — заговорил дед. — Распариться да в снежок… Поваляться, покататься да опять в баньку. Потом никакая хвороба не прицепится.
— Это уж слишком, — заметил я и поинтересовался: — А ты пробовал?
— Как не пробовать, пробовал, но давно. А вот сын, старшой, тот и теперь…
— Это которого Петром звать? — пустил я первый пробный шар.
— Ага, — машинально подтвердил старик и, спохватившись, уставился на меня испытующе и тревожно.
Откуда я знаю имя сына?
Я продолжал плескаться водой и, как бы не замечая его смущения, продолжал:
— А меньшого зовут Власом?
Фома Филимонович недоуменно воззрился на меня, чуть приподняв лохматые брови. Его лицо, изрытое глубокими морщинами, застыло в неподвижности. Пальцы теребили березовый веник.
— Ты что, оглох? — крикнул я.
— А? Что такое? — Старик сделал вид, что не расслышал.
— Я спрашиваю тебя: меньшого зовут Власом?
— Ну?
— Что — ну? Ты отвечай, а не нукай.
— Ну, Власом? А что? — и похлопал веником по своим жилистым, волосатым ногам.
— Да так, ничего, — невозмутимо ответил я. — Хорошие имена.
— В общем… неплохие, — нерешительно, каким-то чужим голосом проговорил Фома Филимонович, переминаясь с ноги на ногу. Он, видимо, раздумывал над моим странным поведением.
— Почему неплохие — хорошие! — поправил я старика. — Они ведь, кажется, и хлопцы настоящие, не то что их батя.
Тут Фома Филимонович с ненавистью уставился на меня и тихо спросил:
— К чему вы это все, господин хороший? Я резко ответил:
— Ты не прикрывайся «господином хорошим», не выйдет!..
— Что так? — растерянно спросил дед.
Я решил сжимать пружину до отказа и сказал:
— Так вот, о сыновьях… Ты говоришь: к чему все это? К тому, что хорошими сыновьями гордиться надо!
Фома Филимонович шумно вздохнул. Видимо, собрался с духом и, усмехаясь, проговорил фальшивым, веселым тоном:
— А чего ими гордиться? Нечего гордиться… Сами дралу дали, а батьку-старика с внучкой бросили — как, мол, хотите, так и устраивайтесь! Им-то небось хорошо, плевать на всё, живут себе и в ус не дуют. А каково мне? Им, видать, и в ум не взбредет, что родной их батька…
— Да, вот именно, — решительно перебил я деда, — что родной их батька в это время господам хорошим в парной баньке березовым веничком задницы полирует.
Кольчугин дернулся, точно в него выстрелили. Он хотел что-то сказать, но я продолжал:
— Вот сегодня, после баньки, я с большой охотой проведаю твои хоромы, и мы разопьем по чарочке. Не раздумал?
Старик, предчувствуя что-то недоброе, молчал, опустив руки.
— Что же ты молчишь? Перерешил?
— Почему?.. Нет… — неохотно ответил Кольчугин.
— Вот и прекрасно! — одобрил я. — Гауптману я доложил. Он не против. Он сказал: «Сходите, сходите. Это неплохо… За этим тихоней стариком надо приглядеть, а то он что-то все высматривает, вынюхивает, обо всем выспрашивает. Больно подозрительно. Подпоите его и расспросите… Кстати, узнайте, в каких отношениях он состоит с тем человеком, который рекомендовал его нам и работает в управе. По нашим данным, этот человек является активным участником подполья». Вот так мне сказал гауптман Гюберт. Понял?
Фома Филимонович выпрямился и стал как будто выше ростом, шире в плечах. Ярость вспыхнула в его светлых глазах, они сузились и показались мне черными, как угли. Ветвистая жила на лбу налилась кровью. Желваки заходили на скулах под кожей. Некоторое время он не мог произнести ни слова и, наконец, подавшись немного вперед, не сказал, а прохрипел:
— Кого ты здесь изображаешь, живоглот? Кто ты таков есть?
Я не узнал мирного, добродушного, с хитринкой в глазах старика. На меня смотрели глаза, полные ярости и злобы, не предвещавшие ничего доброго. Губы Кольчугина дрожали, лицо стало багровым. Все в нем горело, кипело, бурлило. Зажав в горсть левой руки кожу под сердцем, он медленно надвигался на меня.
— А ну, стой! — прикрикнул я, схватив в руки шайку, наполненную водой. — Стой, а то так и огрею!
На всякий случай я привстал и уперся головой в низкий потолок.
— Кто ты есть, шкура? Говори! — повторил старик. Он весь трясся, точно в лихорадке.
— Ого! — сказал я спокойно. — Гауптман, оказывается, прав. «Знаем мы этих тихих, — говорил он. — Все они притворы».
Но я увлекся и чуть не переиграл. Кольчугин был, видимо, скор на руку. Тяжело сопя и не спуская с меня воспаленных глаз, он подался влево, нагнулся, и в руке у него оказался внушительный колун с длинным топорищем.
— Вмиг порешу и себя сгублю! Я смерти не боюсь. Но прежде тебя в печи сожгу вместе с потрохами. Раскрывайся, стерва!.. — Он поднял колун и ступил на первую ступеньку.
— Хватит! — строго прикрикнул я. Пора было играть отбой. — Довольно! Раскроюсь… «Как лес ни густ, а сквозь деревья все же видно»… А то и в самом деле подеремся в бане, как дурни, да еще голые.
Старик вздрогнул всем телом, опустил руки, колун со стуком упал на деревянный пол. Голова Кольчугина опустилась на грудь.
— Я такой же, как и ты и твои сыновья, советский человек, а не предатель… — сказал я, спускаясь вниз.
Кольчугин молчал смятенный и подавленный. Потом он тяжело опустился на ступеньку и уставился широко раскрытыми глазами в одну точку. Он заплакал. Беззвучно заплакал, дергая плечами и глотая соленые слезы.
Я скатился вниз, бросился на пол, опустился на колени перед стариком и взял его руки в свои. Боль сжала сердце. Я проклял себя в ту минуту за свою нелепую выходку. Ведь можно же было объясниться иначе, без всяких фокусов! Черт меня дернул…
— Прости, Фома Филимонович! Прости, дорогой! Обидел я тебя…
Он высвободил руки и положил их на мои плечи.
— Чего же ты молчал? — тихо проговорил он своим прежним голосом. — Ведь могла беда стрястись, непоправимая беда! Укокошить мы могли тебя. Все готово было…
— Знаю, всё знаю.
— Откуда? — удивился Кольчугин.
— От верного человека.
— А пароль как узнал?
— От него же.
— Кто же он?
— Мой помощник… Это длинная история, потом расскажу. Он в лесу, связан с командиром партизанского отряда и с курьером вашим, лесником. Теперь сообща будем действовать…
Фома Филимонович встал, посмотрел на меня в упор, не мигая, и губы его раскрылись в улыбке. Он улыбался, а под ресницами еще серебрились слезы. Я обнял его и расцеловал.
Взволнованный, он расправил плечи, прошел в предбанник, откинул цепочку и защелку. Я сообразил, в чем дело: он хочет, чтобы дверь была не заперта.
Вернувшись, он схватил веник, угрожающе потряс им и приказал:
— А теперь полезай наверх! Лезь и ложись! Уж я покажу тебе сейчас, как у нас чешут спины. Ох, и знатно я тебя отделаю!..
Я покорно выполнил приказание — забрался на самую верхотуру и лег. Я готов был на любую пытку. Я чувствовал, что Фома Филимонович устроит мне настоящую баньку!
А он между тем плескал воду на раскаленные камни и подбавлял парку.
20. Опять парашютист
Чем успешнее шли мои дела, тем осторожнее я действовал.