Зарево - Флориан Новицкий
— Езжай скорее! — кричу я ему в ухо. — Черт с ним! Или с нами.
Наконец, выпустив в нашу сторону еще несколько пулеметных очередей, самолет удалился.
В поле зрения нашего наблюдательного пункта находилось несколько стогов соломы. Батарея была установлена на стрельбу прямой наводкой. Пехота залегла на берегу канала. Под ураганным огнем противника солдаты не могли поднять головы. Я наблюдал через бинокль за нашими ребятами, мне было их очень жаль. Каждое их движение моментально вызывало огонь со стороны немцев, замаскировавшихся на том берегу.
— Товарищ капитан, мы должны им помочь. Ведь их перебьют как мух. Давайте ударим по стогам. Наверняка там фрицы.
Капитан с улыбкой смотрит на меня. Я бросаюсь к стереотрубе. Пехота лежит там, где лежала. Вижу, как капрал Лаговский поднял лопатку. Послышался звон металла — лопатка продырявлена.
— Легче разбить дом, чем ликвидировать стог соломы, — говорит хорунжий Розкрут.
— Тогда подожжем, — приходит мне идея. — Помните, как под Боруско дом лесника? Попробуем?
— Ну что ж, попробуй.
— Лаговский! Поджечь стога! — приказываю я.
— Слушаюсь, — с готовностью отозвался капрал.
Он вообще любил трудные задания.
Я видел, как он выбирал соответствующее место. Видел, как противотанковое ружье осторожно обращалось стволом в сторону цели. Патрон с трассирующей пулей вошел в ствольную коробку, замок щелкнул. Я припал к земле рядом со стрелком. Прозвучало несколько выстрелов, и от стогов на той стороне канала повалил дым.
В этих тяжелых боях, продолжавшихся несколько дней, когда мы были оторваны от кухни и снабжения, погиб санитар Кохановский, которого мы любовно называли «стрептоцидом». Он был убит в тот момент, когда решил добраться до автомобиля, чтобы на нем доставить нам питание.
Лишь на третий день, когда под сильными ударами войск 2-го Белорусского фронта немцы были выбиты с занимаемых ими позиций, мы обнаружили Кохановского, лежащего в кузове автомобиля, с головой, свисавшей через борт. На земле под ним лежали банки с консервами, а в руке он сжимал ключи от машины.
Мы снова двинулись вперед, получив задание прикрывать северный фланг войск, окружавших Берлин.
Третий рейх разваливался на глазах, однако яростные попытки недобитых гитлеровцев пробиться на помощь окруженной столице не давали нам покоя.
— Петр, что там слышно в эфире? — ежеминутно справлялся командир взвода хорунжий Розкрут, однако знания немецкого у Петра были, мягко говоря, скромные. Будучи на гражданке, он узнал, что означает «гутен морген», а на войне научился еще нескольким красивым словам, таким, как «хенде хох».
— Что-то очень нервничают, — отозвался Петр, неестественно вытаращив глаза. — Может, послушаете, товарищ хорунжий, потому что я не все понимаю, — выдавил он, поспешно снимая наушники.
Хорунжий в немецком языке тоже не был знатоком; его лицо приобрело то же выражение, что и серая от бессонницы физиономия Петра. Стоило только нашей старушке Р-13 настроиться на нужную волну, как хорунжий весь обратился в слух, а мы пытались прочесть по выражению его лица, что он там слышит.
— Черт бы побрал этих фрицев, бормочут так, будто уголь в подвал сыпят! Выключай этот ящик! — приказал хорунжий.
Что явилось причиной прекращения сеанса радиоперехвата, мы не узнали.
— Ну что там, Хенек? — спрашиваю.
— Да что-то они нехорошее задумали, — ответил он. — Болтают о каком-то новом оружии и вообще… веселятся. А впрочем, ни черта не разобрал.
До меня уже и раньше доходили слухи о какой-то армии Штайнера и Венка… Видимо, хорунжий все-таки что-то понимал по-немецки. «Мессершмитты» и другие вражеские истребители все чаще появлялись в небе и все больше наглели, загоняя нас в окопы.
— Это, вероятно, Штайнер надвигается, — слышалось там и тут.
Однажды воздушные «гости» вместо связок гранат, воющей бомбы и порции свинцовых «кораллов на огненных нитях» угостили нас разноцветным облаком листовок, в которых нацистская пропаганда твердила о каком-то новом таинственном оружии, которое якобы отбросит нас аж за Урал.
Только когда же это начнется? До Берлина оставалось 43 километра. Интересно все же, как это Гитлер собирается обратно до Москвы добраться?
Новое задание, полученное нами, было не из легких. Не стоило слишком вглядываться в карту, чтобы убедиться в том, что проступающие вдали контуры строений относились к Ораниенбауму. На его северо-западных окраинах нам и предстояло к рассвету организовать оборону. Это был приказ.
Солдаты молчали. В наступившей тишине было что-то тревожное. По мере, приближения конца войны цена жизни становилась все дороже. Хотелось мечтать о том времени, когда нужно будет различать дни недели и можно будет просто лечь навзничь, ни о чем не думать и, закрывая рукой глаза от солнца, лениво следить за движением облаков. И спать досыта, и окунуть ноги в холодную струю горной речки на утренней, туманной зорьке, и смеяться…
Мы вступаем на окраину города. Хотя нас и не встречают хлебом-солью, но не встречают и свинцом. Белые полотнища, грустно свисающие почти из каждого окна, прибавляют уверенности. Однако мы знаем, что где-то в подвалах притаились не только беззащитные женщины с детьми, но и полные злобы, не примирившиеся с поражением гитлеровцы.
Однако настроение поднимается. Петр пытается спеть, хотя и фальшиво, свое любимое: «Сидели мы на крыше, а может быть, и выше…», я затягиваю «Не вспоминайте меня, цыгане».
Первый эшелон быстро проходит город. Чужой и незнакомый, он мог без единого выстрела перейти в наши руки, но мог и внезапно, подобно раненому разъяренному зверю, броситься на своих преследователей. Наша часть углубляется в разные Герман Герингштрассе и Гиммлерштрассе. Плутаем по узким улочкам, попадая по нескольку раз на одну и ту же. Солдаты нарочито шумят, но город молчит, пустой, таинственный, вымерший.
Мы почти уже освоились в городе, когда резкий взрыв потряс воздух. Я очнулся у стены дома. Пытаюсь понять, что произошло. В следующее мгновение до меня дошли чьи-то стоны.
— В подъезд всем! — приказывает хорунжий.
Есть убитые и раненые. Петр лежал навзничь с открытыми глазами, немигающе уставясь в небо. Если бы не кровь, пенящаяся в уголках его губ, можно было подумать, что он просто о чем-то задумался, так и подмывало крикнуть ему: «Эй, Петр, очнись, наш старик идет!» Он был моим ровесником, ему тоже пошел девятнадцатый, да только для него время теперь остановилось. Петра никогда не волновал его внешний вид, но за техникой он следил неукоснительно. Его конфедератка с подоткнутыми углами перестала быть предметом насмешек и острот, теперь она стала дорогой, памятной реликвией. Как нам будет не хватать его звонких выкриков в эфир: «Висла», «Висла», я — «Пальма», я — «Пальма», как слышите меня, передаю настройку: раз, два, три… девять, восемь, семь, прием, прием».