Владимир Богомолов - Момент истины (В августе сорок четвертого)
Словно все еще не веря, он некоторое время рассматривал фотографии, затем убрал и, раскрыв газету, принялся за еду, однако сосредоточиться на очерке не мог.
Торопливо съев «гуляш», он поехал в госпиталь.
* * *В толстой папке с медицинскими заключениями о смерти — к каждому был приложен акт патологоанатома — документов Гусева Николая Кузьмича не оказалось: Поляков по листику просмотрел все дважды.
Госпитальное начальство и писаря с книгой регистрации поступлений находились на станции: там принимали раненых из двух санитарных эшелонов. Поляков обратился к дежурному врачу.
— Сержант Гусев, шофер?.. Это мой больной, — сказала она и, не скрывая недоумения, заметила: — Какие могут быть документы о смерти, если он жив…
Минуты две спустя они шли по широкому коридору мимо стоящих по обеим сторонам коек с ранеными. Полякову тоже пришлось надеть белый халат, который оказался ему велик, на ходу он подворачивал рукава. Остро пахло йодоформом и карболкой — враждебный, проклятый запах, напомнивший ему первый год войны и госпиталя в Москве и в Горьком, где после тяжелого ранения он провалялся около пяти месяцев.
— Его оглушили сильнейшим ударом сзади по голове, — рассказывала женщина-врач, — у него перелом основания черепа и сотрясение мозга. Затем ему нанесли две ножевые раны сзади в область сердца, по счастью, неточно.
Им навстречу на каталке с носилками санитарка, девчушка лет пятнадцати, везла раненого.
— Но сейчас его жизнь вне опасности? — посторонясь, справился Поляков.
— В таких случаях трудно утверждать что-либо определенно. И разговор с ним безусловно нежелателен. Коль это необходимо, я вынуждена разрешить, но вообще-то… Вы его не утомляйте, — вдруг совсем неофициально попросила она, улыбнулась, и Поляков отметил, что она еще молода и хороша собой. — До войны он возил какого-то профессора и сейчас просит об одном: чтобы его обязательно показали профессору… Сюда…
В маленькой, на четверых, палате для тяжелораненых она указала на койку у окна и тотчас ушла. Под одеялом лежал мужчина с худым измученным лицом, перебинтованными головой и грудью. Безжизненным, отрешенным взглядом он смотрел перед собой.
— Добрый вечер, Николай Кузьмич, — поздоровался подполковник. — Как вы себя чувствуете?
Гусев, словно не понимая, где он и что с ним, молча глядел на Полякова.
— Николай Кузьмич, я спрашиваю, как ваше самочувствие?.. Вы меня слышите?
— Да, — шепотом, не сразу ответил Гусев и осведомился: — Вы профессор?
— Нет, я не профессор. Я офицер контрразведки… Мы должны найти тех, кто напал на вас. Как это все произошло?.. Вы можете рассказать?.. Постарайтесь — это очень важно.
Гусев молчал.
— Давайте по порядку, — присаживаясь на край кровати, сказал Поляков. — Неделю тому назад вы выехали на своей машине из Гродно в Вильнюс… Они что, остановили вас на дороге?
Он смотрел на Гусева, но тот молчал.
— Где вы с ними встретились?
Гусев молчал.
— Николай Кузьмич, — громко и подчеркнуто внятно сказал Поляков. — Как они попали к вам в машину?
— На контрольном пункте, — прошептал Гусев.
— Они сели на контрольном пункте, — с живостью подхватил Поляков. — При выезде из Гродно?
— Да…
— Их было трое? — Поляков показал на пальцах. — Или двое?
— Двое…
43. АЛЕХИН
Прежде всего я потребовал от Окулича предъявить все имеющиеся у него документы.
Став нетвердыми ногами на лавку, он достал с божницы из-за иконы и протянул мне два запыленных паспорта — свой и жены, — выданные в 1940 году Быховским районным отделением милиции.
— А другие документы?! Фотографии?.. Ваша партизанская медаль?
Он посмотрел на меня, как кролик на удава, потом, вяло переставляя ноги, проследовал в сенцы. Там он снял старое деревянное корыто и какие-то доски с темного полусгнившего ящика, до краев наполненного золой, не без усилия сунул в середку руку и вытащил с низа большую жестяную коробку.
В хате я открыл ее и разложил содержимое на столе. В коробке оказались:
медаль «Партизану Отечественной войны» второй степени и удостоверение к ней, полученные Окуличем неделю назад, о чем я знал;
немецкие оккупационные марки — пачка, перевязанная тесемкой;
десяток довоенных квитанций на сдачу молока, мяса и шерсти;
стопка фотографий Окулича, его жены и их родственников, в том числе двух его младших братьев в красноармейской форме;
четыре медицинские справки;
несколько облигаций государственных займов;
тоненькая пачка польских денег, ассигнации по сто злотых каждая;
две почетные грамоты, полученные Окуличем до войны за хорошую работу в Быховском райпромкомбинате.
Под грамотами на дне коробки я увидел знакомый мне листок плотной желтоватой бумаги, так называемый аусвайс, немецкое удостоверение личности, выданное Окуличу в октябре 1942 года начальником лидской городской полиции Бруттом.
— Зачем вы это храните? — указывая на пачку оккупационных марок и аусвайс, строго спросил я. — Думаете, немцы вернутся?
— Не.
— А тогда зачем?.. Я не потерплю от вас и слова неправды! Если соврете мне хоть в мелочи — пеняйте на себя!.. Прежде всего расскажите о тех двух офицерах, что позавчера заходили к вам. Кто они? Откуда вы их знаете?
Он посмотрел на меня с мученической покорностью и начал говорить.
Эти офицеры впервые появились у него позавчера, сказали, что выменивают продукты для своей части. Интересовали их овцы, копченое сало, мука-крупчатка и, в меньшей степени, свиньи. В обмен они предложили керосин, соль и новое немецкое обмундирование.
Окулич маялся с освещением все годы оккупации, пробавлялся различными коптилками и потому, поговорив с офицерами, решил запастись керосином. Сегодня рано утром они приехали на машине, сбросили бочонок у стодолы и, взяв его, Окулича, отправились в Шиловичи, где в одном из дворов содержалась вся его животина. Там он вывел им овцу, яловую, постарше, но капитан не согласился и, пристыдив его, взял молоденькую, самую крупную.
В закрытом тентом кузове машины, когда туда грузили ярку, он видел на сене несколько связанных овец и годовалого большого кабана, там же у самой кабины стоял еще десяток точно таких бочонков, какой сбросили ему, а под скамейками вдоль бортов лежало несколько мешков, что в них было, не знает, не разглядывал.
Офицеры торопились и, забрав ярку, сразу уехали. Номер машины он не помнил, просто не обратил внимания.
Я спросил: такого рода обмен эти офицеры произвели только с ним или с кем-нибудь еще? Он помялся и назвал двух соседей-хуторян — Колчицкого и Тарасовича.
Без наводящих вопросов он сам мне сообщил, что Николаев и Сенцов позавчера оставили у него в погребе на холоду плотно набитый вещмешок, в котором был, как они сказали, копченый окорок, очевидно, разрезанный на части. Чтобы ветчину не попортили крысы, они положили вещмешок в пустую кадушку и придавили сверху крышку тяжелым камнем. Все это проделал собственноручно младший из офицеров, он же сегодня утром достал оттуда вещмешок — Окулич и в руках его не держал.
Я спустился в погреб и внимательно осмотрел эту кадушку, но никаких следов нахождения там вещмешка с окороком, как и следовало ожидать, не обнаружил и запаха ветчины при всем старании не уловил. По моей просьбе в погреб спустили кошку; она обошла кадушку, втягивая ноздрями воздух, потом прыгнула внутрь и принялась обнюхивать дно и боковые клепки. И я подумал, что в вещмешке, очевидно, действительно был окорок или что-нибудь съестное.
В углу стодолы лежал немецкий металлический бочонок емкостью в пятьдесят литров. Свинтив пробку, я опустил в отверстие палку, вынув, обнюхал ее и по запаху убедился, что это керосин, причем немецкий синтетический. Возле стодолы на земле виднелись свежие следы протектора «студебеккера», а перед воротцами — вмятина от ребра бочонка на том месте, где его сбросили из кузова.
Рассказ Окулича подтверждался фактами и представлялся мне правдоподобным. Теперь стал понятен и его страх, и почему он попытался скрыть от меня свои отношения с Николаевым и Сенцовым.
Он сознавал незаконность совершенного обмена и не без оснований страшился ответственности. Рассуждал он, наверно, так: овцу увезли, а теперь, если узнают, и керосин отберут, и самого его посадят за участие в расхищении государственного армейского имущества — по законам военного времени это пахло трибуналом. И потому во избежание неприятностей сделку с Николаевым и Сенцовым, по его разумению, безусловно, следовало утаивать.
Он не сообразил, не учел только того обстоятельства, что керосин был трофейный. В последние полтора месяца немцы при отступлении бросали сотни складов и эшелонов с различным военным имуществом и горючим. Все это полагалось приходовать, однако на использование некоторого количества трофеев для нужд личного состава частей Действующей армии смотрели сквозь пальцы.