Иван Меньшиков - Бессмертие
— Пить… — шепчет моряк.
И вновь тишина. От такой тишины люди седеют за ночь.
…Он не успел отомстить за все. Он должен жить во что бы то ни стало, чтобы отомстить и за эту девушку-санитарку, которой прострелили позвоночник, и за старика, и за девочку, которой капитан дал шоколадку. Старика он никогда не забудет. Когда моряк очутился в воде, он видел старика, державшего в руках ребенка. Уцепившись за спасательный круг, он держал правой рукой ребенка и шептал ему что-то ласковое и успокаивающее. А ребенок обезумевшими глазами глядел на тонувших людей, лицо его было искажено непередаваемым ужасом. И старик не знал, что делать, и легко раненые пытались ему помочь, но немецкий летчик стал расстреливать их из пулемета, и старик выпустил спасательный круг. Захлебываясь, он все-таки не выпускал ребенка, и тот держался за спасательный круг до тех пор, пока старик не утонул. С третьего захода летчик расстрелял и ребенка, и тот, легко подхваченный водой, был вынесен в горящую нефть…
Он может вытерпеть еще одну ночь и еще одну, только бы вновь встретиться с врагом и отомстить за все: и за раненых, и за девушку, и за этого старика еврея с ребенком на руках.
Ночная синева прохладна и чиста, и человек на плоту открывает глаза. Белый коршун безумия исчез, слившись с звездой мореплавателей — Полярной звездой. Тупая, ноющая боль в ногах. Вновь возвращается ощущение жажды. Он понял, что теперь наступает самое страшное: надо забыть о жажде. Это ему удавалось вначале, но теперь становилось все труднее и труднее. Если он протянет до утра, то его может прибить к берегу.
Но звезды покрываются дымкой, и ветер возникает из глубины пространств. Он пресен, этот ветер, но он несет влагу…
Проходит вечность, прежде чем скупые капли дождя падают на воспаленные губы человека. Он жадно слизывает их. Дождь проходит так же быстро, как и пришел.
…Если он выживет, он попросится в морскую пехоту, чтобы с глазу на глаз встретиться с врагом, он будет беспощаден, они содрогнутся от его ярости. Он будет стараться прожить как можно дольше, чтобы как можно больше уничтожить их. За глаза ребенка, что с такой мольбой смотрели на него. За товарищей, покрывших своими телами землю вокруг Одессы, Керчи, Севастополя. За девушек, повешенных в Феодосии на проволоке, проткнутой в горло, — за все он отомстит…
Человек, качаясь, плывет на плоту, и в его теле тлеют последние желания. В глазах его, серых и глубоких, одно неумирающее желание: жить… Вновь в утренних звездах рождается белый коршун. Он растет стремительно, как в кинокартине, но человек поглощен только одной мыслью: жить!
— Жить… — просят его черные, запекшиеся губы.
И когда катер подбирает его у берега, моряка беспокоит только этот призрак, что кружится над ним, — белый призрак смерти.
Краснофлотцы бережно переносят его в рубку.
— Крепок, братишка… — говорят они почтительно. — С какого корабля, товарищ?
Вперив взгляд в голубой потолок каюты, он закрывает глаза и тихо говорит:
— Коршун проклятый кружится…
Моряки понимающе переглядываются.
— Не выдержал, — говорит один из них.
— Я теперь все выдержу…- — тихо говорит раненый, и в голосе его звучит такая убежденность, что в каюте на мгновение становится тихо. — Дайте мне пить, — добавляет он уже спокойным и деловым голосом.
Вздохнув, он обводит каюту спокойным, счастливым взглядом.
— Спасибо, ребята! Было бы очень обидно, если бы я утонул. А мне так много еще надо сделать, что даже слов не найдется столько.
И с жадностью хватает стакан прохладной и прозрачной воды.
КОГДА ПРИЛЕТЯТ СКВОРЦЫ
Последняя авиабомба рухнула с холодного поднебесья. Последний самолет покрутился над селом и, сбитый тремя пулеметными очередями, вспыхнул в смертельном пике.
Дед Архип натянул лямки саней и перекрестился:
— Все так подохнете. Все!
Село лежало за березняком. Родное село. Разбитое село.
— Не плачь, старуха… Все наживем! Все!
Тоскует женщина. Она знает, что нет ее дома, нет бани, нет колодца. И все-таки идет. Об огороде мечтает. О новой жизни — такой же хорошей, как до войны. Великая тоска по родимой сторонушке гонит ее печальными дорогами войны обратно в свою Сосновку.
— Не горюй, старуха! — шепчет Архип.
Легкий ветерок доносит едкий запах тротила. Воронка еще дымится. Тонко гудит оцепеневшая земля.
Но лес стоит прежний, заиндевевший, и цепочка следов вьется меж стволов берез.
— Даже зайцы к войне привыкли, не вакуировались, — говорит бабка. И морщины на ее лице начинают постепенно разглаживаться.
Она с надеждой всматривается в февральское небо, белесое, студеное, родное. Вот минет лесок, и село будет видно.
— Картошку-то я хорошо упрятала… Может, не нашли ее, не разворовали. Топор-то ты не забыл?
— Нет, — говорит Архип, — и пилу не забыл, и молоток, и гвоздочков фунта три. Хватит пока.
Построит дед Архип пока хибару. А потом вернется колхоз из Рязанской области. Пригонит председатель Марина коров-холмогорок, лошадей. Новые дома выстроят мужики, а когда весеннее солнышко поднимется над лесами, кузня заработает. Будет кузнец ковать лемеха, направлять машины — и душе сразу потепление придет.
— Устала, старуха?
— Оброс ты, отец, — тихо говорит женщина. — Вон сколько седых волос-то появилось!
Скрипят тяжело груженные сани. Двести верст они проскрипели вслед за наступающей армией. Натерли лямки плечи. Лошадь бы… Но Архип отказался от лошади. Она колхозу сейчас нужна, а ждать, когда двинут мужики в обратный путь, он не мог. Сон потерял. Ворочаясь на печи всю ночь, вспоминал родимую сторонушку.
— И хлевушок небось разбомбили, — говорил он. — Теплый хлевушок был! Проконопаченный, с полом!
— Да спи ты! — просила женщина.
Архип ненадолго замолкал, а потом опять:
— Избу-то мы вместе с отцом еще строили. А дед сидит поодаль на сосновом обрубке и советы отцу дает: «Паз-то проконопать получше. Паз-то…»
Бледные звезды проступают в вечереющем небе. Метет поземка. Шумит лес…
— Так им и надо! — говорит старик и показывает глазами влево.
Заметает снег на взгорочке аккуратные ряды крестов со стальными касками наверху, с надписями на немецком языке.
Глухо шумит лес. Багровый месяц качается над горизонтом.
— Как тихо здесь стало! — говорит женщина. — Надо бы подождать наших. Все-таки повеселее было бы.
— Это вечером так. По утрам будет лучше, — почему-то говорит Архип, и лицо его сереет от горя.
За последним леском он видит разрушенную, догорающую Сосновку. Сизый дым стелется по снегу, и только печи, только черные трубы маячат на месте изб.
Архип выпутывается из лямки. Долгим, немигающим взглядом смотрит на родное село, и слезы застилают глаза…
— Не надо! — обнимает его женщина настойчиво и ласково. — Бог с ней, с избой. Наживем!
Молчит старик. Это вовсе не бессилие. Сжимает Архип кулаки и, забыв о санях, один идет по селу, превратившемуся в кладбище. Женщина тащит сани вслед за ним. Плачет.
Молчит старик.
Нет школы, нет клуба, нет домов, в которых жили люди… Только ветер несет снежные космы меж обугленных печей.
Вот и родная ветла. И кирпичи, и чугунный котел с выщербленным краем у крыльца валяются. Сгорел дом.
Только старая покосившаяся баня стоит позади, в огороде. Кому она нужна?
— Батюшки мои, баня! — изумленно шепчет старуха. — Баня!
Старик падает наземь и целует свою землю, на которой родился, на которой помереть мечтал.
Встает он уже спокойный и деловитый. Утирает лицо рукавицей, широко раскрывает двери:
— Иди, старуха.
По нетронутому снегу утопают сани. Прядь волос прилипла к потному лицу женщины.
— Хоть старая, да теплая конура, — говорит она, и ловкие руки ее начинают разматывать поклажу, горшки, постель, ухваты.
Архип берет топор. Он рубит остатки изгороди, собирает головни, складывает их у порога.
— Протопи ее. Чайку согрей.
И, пока женщина растапливает печку, дед раскапывает старыми вилами навозную кучу на огороде. Улыбается, когда под мерзлым навозом начинают отливать желтые пласты овсяной соломы. Под соломой — толстые половые доски над погребушкой. Не догадались немцы. Не сожрали. Стучит сердце от напряжения. Скрипят доски. Открывает погребушка свой теплый зев.
— Помогай, старуха! Чуть плесенью покрылось твое немудрое хозяйство — почистишь. А сало цело, и картошка цела. И муки хватит до нового урожая.
Тихо улыбается женщина: «Не нашли!»
— А я для тебя и водочку там прятала. Давай-ка сама найду.
И женщина вынимает из-под кучи тряпья бутылку московской водки.
— Думала, приедем — выпьешь на радостях… Вроде чуяла, что вернемся.