Владимир Лавриненков - Шпага чести
В Красной Армии это был, пожалуй, единственный в своем роде случай: коммунисты и комсомольцы работали, действовали, платили членские взносы, но не были до конца оформлены организационно, не имели возможности коллективно обсуждать свои дела.
Парторги Шилин, Бесчастный и комсорги Зорихин, Паранин вошли к Агавельяну с предложением хотя бы изредка проводить открытые партийно-комсомольские собрания. Надо же как-то обобщать передовой опыт, отмечать лучших, критиковать отстающих.
Сергей Давидович подумал, подумал и сказал:
— Проведем короткое собрание под видом информации об итогах работы за месяц. Докладчиком буду я.
Вначале все шло по плану. Агавельян обстоятельно рассказал обо всем проделанном, дал оценку отношения к делу каждого инженера, техника, механика. Досталось начальникам парашютной и противохимической служб старшим лейтенантам Вартанетову и Петросяну за то, что, имея больше других свободного времени, они мало помогали товарищам. Досталось и механикам Богданову, Капралову, Васильеву за допущенные промахи в работе.
На информации каждый выслушал бы, что заслужил, и делу конец. Но это было собрание. Партийно-комсомольское, да еще открытое. Традиционно начались прения. Кое-кто из подвергшихся критике брал слово, приводил объективные причины, другие делали замечания сослуживцам, высказывали пожелания.
Вдруг появились Пуйяд и Лебединский. Остановились в сторонке, прислушиваются. Агавельян внутренне стушевался, но сворачивать начатое не стад: слишком уж горячий, деловой разговор завязался. По собственному опыту он знал, что от такого разговора будет большая польза.
Лебединский между тем переводит Пуйяду выступления. По их содержанию, по столу президиума, накрытому красной материей, по тому, что ведется протокол, оба догадались, что здесь происходит.
Пуйяд обратился к Агавельяну:
— У вас собрание… Нарушаете договор.
— Вы правы, товарищ майор, у нас идет собрание. Открытое. Толкуем о нашей с вами боевой работе. Можете присутствовать. Не понравится — закроем.
Пуйяд был не из тех, кто из-за уязвленного самолюбия, ни с чем не считаясь, принимает скоропалительные решения. Он кивнул, мол, согласен, послушаю. Ему и Лебединскому сразу уступили место на скамейке.
Прения продолжались. Слово взял механик Пуйяда. Сержант Василий Ефремов сначала говорил о собственной оплошности, вызванной спешкой. Заверил всех, что ничего подобного впредь не допустит. Затем обрушился на Капралова — механика самолета де ля Пуапа:
— Как ты, Александр, можешь оправдывать свою неряшливость, за которую упрекал старший инженер? Да у тебя и сейчас пуговицы на комбинезоне еле держатся. Ну, оторвется одна из них, укатится, забьется между тросами — заклинит рули управления. Из-за тебя может погибнуть прекрасный пилот, наш большой друг. Представь себе такие последствия — слова не вымолвишь в оправдание. Наш комсомольский долг — ежедневно обеспечивать летчикам абсолютную надежность боевой техники.
После этого выступления Пуйяд заявил, что желает послушать и других ораторов.
Дальше объектом критики стал сержант Анохин — по его вине чуть не разбился самолет. Тот самый «дар православной церкви», который лишний раз символизировал патриотизм советских людей. (Пьер Пуйяд втайне вынашивал мысль в лучшие времена доставить этот «як» в Париж — как историческую реликвию.) Анохин не проверил надлежащим образом крепление замка шасси, и на посадке машина получила повреждения.
В этом была виновата служба Агавельяна, а конкретно — Анохин. И вот теперь он сполна получал на орехи от своих же товарищей.
Пуйяд впервые встречался с такой практикой и впервые начал осознавать, что десятки самых грозных приказов не могут сравниться с этим собранием по своей эффективности и силе воздействия на человека.
Анохин то бледнел, то краснел, наконец взмолился:
— Товарищи, пусть у меня отсохнут руки, если еще раз допущу такой промах!
Ко всеобщему удивлению, слова попросил Пуйяд. Был он предельно лаконичен:
— Если механик надежен, летчик не волнуется в полете. А что недавно случилось с Лефевром? Все улетели на задание, а он остался. Почему? Пушка перед этим дважды отказывала. Пилот потерял веру в механика по вооружению. Я сказал об этом Агавельяну, а кому еще жаловаться, не знал. Теперь знаю: партийно-комсомольскому собранию… Потихоньку, пусть никто об этом не знает, проводите такие собрания хоть каждый месяц. Я буду только благодарить за них.
То, что большинство новичков завысило цифру часов налета, не вызывало сомнения еще с начала тренировок.
Инструктором к Жаку де Сент-Фаллю определили Дюрана. Перед первым совместным вылетом он спросил у подопечного:
— На чем тебе приходилось летать?
— На «Моране-четыреста шесть» и «Девуатине-пятьсот двадцать», — был ответ.
— Коль имел дело с «девуатином», то, надеюсь, никаких проблем у нас не возникнет. «Як» — не слишком сложный самолет.
Дюран предложил де Сент-Фаллю занять место в кабине, показал, как запускать двигатель, сам сел в инструкторское кресло.
— Выруливай на старт.
Грунтовой аэродром с ярко-зеленым травяным покровом понесся назад под крыльями истребителя.
До сих пор Жаку приходилось отрывать машину только от бетонки, оборудованной световыми аэронавигационными средствами обеспечения взлета и посадки. А тут — два солдата с красными и белыми флажками в руках да полотняный знак «Т» посреди летного поля. Для Сент-Фалля, привыкшего к комфортным аэродромным условиям, все здесь внове, необычно. А это настораживает, повышает напряженность, порой выводит из равновесия.
Уже на рулении Жак почувствовал себя не в своей тарелке. А когда солдат-стартер взмахнул белым флажком — дал разрешение на взлет, Жак так резко двинул сектор газа, что самолет стрелой сорвался с места; пилоту показалось, будто он сидит верхом на пушечном ядре. У него даже мелькнула мысль: «Соврал о налете и очутился в положении барона Мюнхгаузена».
Дюран видел по расстроенному лицу Жака; тот мало что соображает. Пора убирать щитки, регулировать шаг винта, начинать разворот, а Сент-Фалль сидит как истукан, не пытаясь что-либо делать.
Скорость уже 400 километров в час, аэродром уходит… Дюрану пришлось хорошенько треснуть Сент-Фалля по спине, чтобы привести его в чувство.
— Разворачивайтесь! — закричал.
Жак с перепугу заложил такой крен, что, казалось, машина вот-вот перевернется.
— Что за коленце? — спросил Дюран.
— Глубокий вираж.
— Не вираж, а глубокий мираж! — зарычал Дюран. — Хватит. Иди на посадку. Аэродром видишь?
— Вижу, — снова соврал Жак и тем еще более усугубил свое положение.
Более-менее выровняв «як», он стал растерянно всматриваться в землю, но нигде не мог обнаружить очертаний взлетно-посадочной полосы. Совершил много, поворотов и доворотов, пока отыскал полотняный «крест». Не отрывая от него взгляда, начал снижаться.
Самое ужасное произошло на посадке: трижды дал такого «козла», какого давно не видывали «нормандцы». В последний раз грохнулся с двадцатиметровой высоты. Самолет, чудом не рассыпавшийся, начал пробежку.
На стоянке Жак не осмеливался повернуться к Дюрану. А так как тот молчал, рискнул заговорить первым;
— Это, наверное, было не слишком блестяще.
Ожидал взрыва негодования, но услышал спокойное, доброжелательное:
— Видно, долго не летал. Полагаю, еще два-три полета и войдешь в норму.
Прошло несколько дней. Аса из Сент-Фалля явно не получалось. Сменили инструктора, передали его Лефевру, о котором говорили, что он и медведя может научить летать.
Этот возился недолго. После двух совместных вылетев преспокойно заявил:
— Завтра выпущу в небо одного.
Сент-Фалль остолбенел. Он ведь недавно чуть не сломал шасси при посадке. Заметив его замешательство, Лефевр спросил:
— Не хочешь или боишься?
— Не уверен, — чистосердечно признался Жак.
— Это потому, что все надеешься на дядю, сидящего в задней кабине.
Вечером Жак узнал, что он определен в 1-ю эскадрилью, которой командует лейтенант Леон — смелый, отважный человек, больше всего презирающий в людях нерешительность. Сент-Фалль знал о том, однако не подавал виду, что волнуется перед первым самостоятельным вылетом.
Прошел он сравнительно благополучно.
— Ну вот, в целом неплохо справился. Можешь летать себе на счастье, — сказал Лефевр.
На следующее утро объявили о перелете в Городечно. Взмывали в воздух парами. Леон взял себе ведомым Жака. А тот никогда в жизни не летал в строю. Но снова промолчал, боясь гнева командира, который запросто мог дать ему путевку в Раяк на доучивание.
В небе Сент-Фалль выглядел, как потом говорили, «чертом на резинке». То отстанет, то обгонит ведущего, то окажется в самом конце группы. Леон сначала думал, что ведомый проявляет элементарное лихачество. Но когда дело дошло до посадки на аэродром, показавшийся Жаку величиной с носовой платочек, все стало ясно. Пилот кружился до тех пор, пока не улеглась пыль от последнего самолета. Заходил на приземление несколько раз — и все ошибочно: с большим недолетом или перелетом.