Валерий Поволяев - Русская рулетка
Но кто услышит его крик? Чуриллов поднял воротник плаща, сверху повалила холодная водяная пыль. Как всякая пыль, она обладает эффектом всепроникновения — человека вымачивает до костей.
На пирсе он посчитал корабли, сориентировался в матросских командах, в движении — то, что для другого было незнакомым, чуждым текстом, написанным на древнегреческом языке, для Чуриллова было до боли, до радости знакомым, это была его жизнь, это был он сам — всё кронштадтское находилось в нём, растворённое в крови, в мышцах, в мозгу.
И если бы, конечно, не Ольга, он никогда бы не дал согласия заниматься таким вот позорным счётом. А считать надо не только суда и матросские экипажи (даже «безлошадные»), а и пустые снарядные ящики, имущество кандеев, тюки с бельём, коробки с лекарствами, угольные кучи — то самое, что прямого отношения к боевой мощи Кронштадта не имеет, но может дать очень точную наводку.
Странное дело, после встречи с Ольгой и Шведовым у Чуриллова вдруг пропали стихи, он испугался этой немощи, пробовал собрать слова в строчки, связать их, стянуть. Обычно покорные, они ни за что не хотели подчиняться Чуриллову — у него даже слёзы появлялись на глазах, когда он пытался смотреть на себя со стороны, большого, вялого, беспомощного, больного, у него, похоже, даже надежды на выздоровление нет. Чуриллов начал жить по-иному, что-то заячье, жалкое было сокрыто в этой жизни… Но ради Ольги Чуриллов был готов стерпеть всё, в том числе и это.
Он стоял на пирсе взмокший — не от небесной пыли и морской мороси — от того, чем занимался, с набрякшими подглазьями, впалыми щеками, ослабший, с подрагивающими от усталости ногами и вёл счёт. Губы его немо шевелились. Со стороны всякому, кто знал его, было понятно — поэт сочиняет стихи, но Чуриллов не сочинял ничего, слова покинули его.
Одно только это вышибало у Чуриллова слёзы, в горле начинал двигаться какой-то незнакомый хрящ, грудь стягивало верёвкой: Чуриллов не верил, что с ним могут происходить такие превращения, а они происходили.
Облегчение наступало лишь тогда, когда он думал об Ольге, лицо высветлялось, подбиралось — никаких обвислостей, морщин и мешков под глазами, мешки тоже исчезали, сердце начинало биться облегчённо.
Ольга была тем самым озарением, кратким божьим мигом, способным сделать его жизнь нужной и драгоценной, и Чуриллов в неверящей улыбке раздвигал губы: неужели всё свершилось, Ольга вернулась и вообще всё вернулось на круги своя, и он больше никогда не потеряет её? «Ольга, Ольга!» — звучало над полями, где ломали друг другу крестцы с голубыми, свирепыми глазами и жилистыми руками молодцы. «Ольга, Ольга!» — вопили древляне с волосами жёлтыми, как мёд, выцарапывая в раскалённой бане окровавленными когтями ход… Старые строчки вспоминались, когда он думал об Ольге, — старые, а новые не рождались. Ольга уходила из Чуриллова, и лицо его делалось далёким, обиженным, горьким.
После обеда Чуриллов сел на рейсовый катер и поплыл в Петроград. На катере было много знакомых, но Чуриллову ни с кем не хотелось общаться. Он выбрал уединённый угол — хотя на тесном старом катере, набитом людьми, как засольная бочка с балтийской салакой, трудно было выбрать тихое уединённое место, — он всё-таки нашёл свободный угол скамейки и сел на него.
Уединение ведь не в том, чтобы остаться абсолютно одному в каком-нибудь глухом запертом помещении, а в другом: в том, чтобы рядом не было знакомых людей. Одиночество среди людей — самое прочное, затяжное, иногда тяжёлое, иногда, наоборот, очищающее. Побудешь один — и на сердце легче делается. Чуриллову хотелось собраться с мыслями, пощупать себя. Ведь после того как он выложит добытое Шведову, назад дороги уже не будет.
Сейчас ещё можно вернуться назад, забыть ресторан, забыть встречу, забыть человека с угрюмым твёрдым лицом — ни перед кем, в конце концов, он не будет отчитываться. Но тогда он потеряет Ольгу. Он услышал коротенький, схожий с аханьем вздох, который издал испуганный человек, и не сразу понял, что вздыхал он сам.
«Только не это, только не это», — заметалась по-синичьи в голове, как в клетке, встревоженная мысль. Он вспомнил прощание с Ольгой.
— Мы увидимся? — спросил Чуриллов тихо, стараясь, чтобы слова его не услышал Шведов. Хотя в следующую минуту собственная робость удивила и разозлила его. В конце концов, он не вор, чтобы бояться этого человека.
— Конечно, — спокойно произнесла Ольга, даже не взглянув на него. Чуриллову подумалось, что это обман, игра, но когда он взглянул на лицо Ольги, внимательное, нисколько не постаревшее, милое и спокойное, он понял, что это не обман и не игра, а правда. — Только с одним условием, — сказала Ольга.
— С каких это пор личные дела перешли на промышленную основу? — пробовал пошутить Чуриллов, но Ольга не была склонна шутить.
— Мы с тобой будем видеться при условии, что ты вступишь в ПБО и станешь работать на будущее России. Часто будем видеться, — последние слова Ольга произнесла шёпотом.
— А если не вступлю?
Как ни старался Чуриллов говорить тихо, он переходил на шёпот, на сипенье, чувствовал себя гимназистом и еле-еле шевелил губами — ему казалось, что никто, кроме Ольги, не должен был услышать его, а Шведов услышал и тотчас сделал короткое движение, кладя руку на пояс, где у него находилось оружие.
— Мне будет очень жаль, — медленно и тихо проговорила Ольга, тёмные глаза её потемнели ещё больше, взвихрилось в них печальное сеево, и Чуриллов понял, что Ольга говорит правду. Шведова он не боялся, а вот этих Ольгиных слов боялся. От крупнокалиберного шведовского нагана он уйдёт — обгонит свинец, собьёт его в полёте фуражкой, выломает стрелку руку и уйдёт, а как быть с Ольгой? Ведь если он не согласится, то потеряет её навсегда. Это один, всего один-единственный тоннельчик, который выводил его в прошлое, в молодость. И как легко он, оказывается, перекрывается. — Мы с вами больше не встретимся никогда, — холодно, на «вы», произнесла Ольга.
Чуриллов почувствовал, что лопатки у него прилипли друг к другу, их склеил холодный тягучий пот.
— Но, Ольга… — пробормотал он смято.
— Вы не знаете мой характер, Олег, — сказала Ольга.
Конечно, Чуриллов не мог похвастать, что знает характер Ольги и, вообще, характер женщины. Характер женщины — непостижимая штука, великий граф Толстой всю жизнь пробовал понять его и перенести на бумагу, но куда там — прожил долгую и хлопотливую жизнь, но так и не понял: женщина не далась графу. Тем не менее Чуриллов кивнул.
— Знаю, — произнёс он и почувствовал себя блудным сыном, возвратившимся к родному порогу, улыбнулся Ольге, но Ольга, насторожившаяся во время короткого разговора, не ответила на его улыбку.
Кажется, именно в этот момент Чуриллов детально разглядел её юное лицо — наконец-то! — отметил, что не такое уж оно и юное: под глазами мелкие усталые морщинки, на лбу тоже морщины, только не продольные, как бывает обычно, а уходящие вверх, под волосы — свидетельство упрямого человека. Ольга действительно была упрямой: если что-то задумала, то не останавливалась, всё делала, чтобы достичь цели, и обязательно достигала её. В волосах были седые нитки. Ольга тщательно убирала их вниз, старалась скрыть, но всю седину скрыть не могла. Вот только глаза были по-настоящему молодыми, скрывали возраст, в них лишь иногда проступала печаль и усталость, и тогда всё становилось на свои места.
— Вы согласны, Олег? — Ольгин голос был жёстким, тихим, но вот что-то в нём надломилось, голос пошёл трещинками, и Ольга попросила: — Соглашайтесь!
Этим она и добила его.
— Хорошо, — кивнул помрачневший Чуриллов и взамен получил адрес и пароль — на случай, если информацию потребуется передать кому-то ещё. Пароль был донельзя простым. «Какой сегодня день?» Ответ такой же простой: «Сегодня…» Четверг, пятница, воскресенье и так далее.
Какой сегодня день недели? Вторник? Счастливый будет этот июньский вторник или нет? Чуриллов закрыл глаза. Катер качало — привычная вещь для моряка, а Чуриллову казалось, что с каждым качком он ныряет вниз, в собственное детство, и от полёта немного кружится голова, как когда-то во время прыжков с вышки в воду. Летишь, и полёт кажется бесконечным, таким долгим, что невольно возникает ощущение, а вместе с ним и страх: врежешься в землю, a не в воду, но руки всегда касались воды, и ловкое тело без брызг уходило в глубину. Когда мы вспоминаем детство, нам всегда делается грустно: всё ведь кануло в небытие, канул и тот мальчишка с дачной вышки…
Взрослые понимают собственное детство, детство других людей нет. Детство других раздражает их, вызывает неприятие, озлобленность, лица перекашивает: собственное детство бесценно, детство других и полушки не стоит.
Интересно, как всё произойдёт? Он войдёт в квартиру, там сидит Шведов или какой-нибудь сухарь во френче типа Шведова, или пачка жевательного табака, затянутая в порыжелый от времени пиджак, с перхотью на плечах — функционер из этого самого… из комбината… из ПБО. Чуриллов ему расскажет всё… А дальше что?