Богдан Сушинский - Плацдарм непокоренных
— Здравствуй, капитан, еле дождался тебя. — Иногда Беркуту казалось, что собственное бессилие, его невостребованность в этой крайне тяжелой обстановке, изводили лейтенанта Глодова куда больше, нежели ранения. — Давай наконец поговорим как офицер с офицером.
— В таком случае вам следовало бы обратиться ко мне, как полагается младшему по званию, — жестко заметил капитан, что вызвало у Глодова некоторое замешательство. Он мог ожидать любой реакции коменданта гарнизона кроме той, что последовала. — И все же, очень внимательно слушаю вас.
Беркут не желал объяснять лейтенанту, что, делая это замечание, менее всего хотел во что бы то ни стало выдержать букву устава. Не мог и не должен был объяснять ему, что это один из его испытанных способов заставить офицера, приготовившегося к панической исповеди, вспомнить, что он действительно… офицер. Что идет война. И для того, чтобы жить, на войне требуется не меньшее мужество, чем для того, чтобы достойно умереть. А умирать нужно также мужественно, как и жить.
Андрей предугадывал тему их разговора и сразу же пытался вывести Глодова из того ощущения «ненужности», в которое лейтенант загнал себя мрачными размышлениями.
— Да, собственно… — замялся лейтенант. Замечание Беркута действительно выбило его из седла. — Простите, товарищ капитан, что…
— Не в уставе дело, лейтенант Глодов. Что случилось? Решили первый патрон в обойме своего пистолета сделать последним? Так не вы первый. Прием испытанный, но, должен вам доложить, гнуснейший. Нет, ошибаюсь?
— Собственно говоря…
— Ну что вы заладили: «собственно, собственно…»? Не хватает мужества пустить себе пулю в лоб — так и скажите: «Товарищ капитан, будьте добры, возьмите мой пистолет и пальните мне в височек. Только поаккуратнее, чтобы попристойнее выглядеть при прощальном салюте».
— Странно. Именно об этом я и хотел просить вас, — вдруг пробормотал Глодов, приподнимаясь и упираясь спиной в завешанную шинелью стенку.
Слушая его, Андрей опешил. Свою «притчу» о патроне он опять же продекламировал в сугубо воспитательных целях.
— Вы… жестокий человек, капитан. Нельзя, не нужно было так…
— Божественная мысль. Что же мне следовало приказать вашему доктору отобрать у вас автомат? — присел капитан возле него на сложенную из камней скамейку. — Пистолет ей и так уже пришлось выкрасть. Сразу же после ваших философских бесед со старшиной Бодровым. С автомата же, я так понимаю, неудобно. А главное, не по-офицерски.
— Но это право офицера, — еще более неожиданно возмутился лейтенант, — когда именно он сочтет возможным…
— Вы опять все напутали, Глодов. Не когда он «сочтет возможным», а когда будут исчерпаны все средства борьбы, всякая возможность и всякая надежда на то, что удастся избежать плена и вернуться в строй. Только тогда. Но, придя к такому решению, нужно молча браться за пистолет, а не доводить своими рассуждениями о самоубийстве до истерики весь медперсонал.
Беркут понимал, что это были жестокие слова, но совершенно справедливые.
Лейтенант ударился затылком о стену и потерся головой так, словно хотел врубиться в каменный массив катакомбы.
— Что, я опять сказал что-то не то и не так? Слишком жестоко? Объяснить нежнее, лейтенант?
Несколько мгновений Елодов ошалело смотрел на капитана. Керосинка высвечивала его осунувшееся, заросшее грязной щетиной лицо, очень напоминавшее сейчас лицо только что снятого с распятия Иисуса Христа.
— А ведь вы правы, — наконец проговорил он, очевидно, еле сдерживаясь, чтобы еще раз не обвинить Беркута в крайней, до садизма, жесткости. — Весь ужас в том, что вы, капитан, правы. — Он схватился за «шмайссер», повертел его, отбросил. — Нет, не могу. Из немецкого автомата… Господи, есть же предел всему… Ну дайте же на минутку свой пистолет, или прикажите вернуть мой. Я всего лишь прошу вас помочь. И сразу же уйти.
— В этом деле я вам не помощник, лейтенант. Однако пистолет прикажу вернуть. В боевой обстановке личное оружие офицера всегда должно быть при нем. Даже когда он находится в полевом лазарете на линии фронта. Но знайте: ваш «уход», как вы соизволили выразиться, будет расценен мною, да и всеми бойцами гарнизона, как обычная трусость. Как один из способов дезертирства. О чем и будет доложено командованию. Со всеми вытекающими из этого обвинения последствиями.
— Земляки, да он же мертвый! — вдруг ввинтился в гнетущую атмосферу их негромкой беседы возглас раненого Агафонова. — Братцы, чтоб мне в пекле гореть, — мертвый!
Беркут поднялся, прошел в слабоосвещенный, обвешанный шинелями и одеялами закуток выработки «лазарета» и, присев у лежащего там человека, осветил фонариком его лицо, пощупал запястье.
— Да мертвый он, мертвый! — испуганно твердил Агафонов, словно смерть в этом адовом подземелье была чем-то совершенно неожиданным, непостижимо-непривычным.
— Он не мертвый, рядовой Агафонов, — совершенно спокойным, твердым голосом возразил Беркут. — Он — погибший. Солдат, погибший в бою, — добавил он, поднимаясь. — И я не представляю себе роты, которая, увидев погибшего солдата, в ужасе остановилась бы и кричала: «Да он мертвый, мертвый!». Вместо того чтобы мужественно идти в бой. Или, может, было такое, а, лейтенант?
Глодов молчал. Агафонов тоже. Во всей штольне, во всем этом мрачном, пронизанном страхом смерти подземелье воцарилось вдруг такое гнетущее, могильное молчание, словно оно исходило из безмолвия потусторонней вечности.
— Мальчевский! — Беркут позвал младшего сержанта. скорее исходя из привычки всегда и везде видеть Сергея рядом, и был удивлен, что почти в то же мгновение, отвернув брезент, которым был завешан вход, в лазарете появился Сергей. — Возьми любого из бойцов, отнесите погибшего.
— Это кто тут у нас? А, Горняков… По-английски решил уйти, не попрощавшись? Нехорошо.
Беркут так и не смог вспомнить фамилии этого паренька из группы Акудинова, с которым даже не успел толком познакомиться, и был признателен сержанту, что тот все же умудрился запомнить ее.
— Точно, рядовой Горняков. Эту фамилию нужно записать. Запомнить. Сообщить ее штабистам. И будет она еще много раз произнесена, пока «похоронкой» долетит до самого близкого ему человека.
— Не унывать, окопники, — не поддержал его скорбновозвышенной патетики Мальчевский. — Если по правде, нам, пасынкам господним, уже легче. Те, что все еще воюют на поверхности земли, еще только вздрагивают при мысли, что когда-нибудь окажутся под землей. А мы уже давно здесь. И даже успели привыкнуть.
Он накрыл лицо убитого полой шинели, отозвал Беркута чуть в сторонку, под стену, и вполголоса проговорил:
— Вас там доктор Клавдия разыскивает. В истерике. Только что старшина Бодров застрелил раненого Асхадзе, а потом и сам застрелился.
— Да ты что, сержант?! Вы что, с ума тут все посходили? — так же вполголоса изумился капитан. — Где Клавдия Виленовна? — и бросив на ходу Глодову: — Держись, лейтенант. Не торопись с последним патроном, скоро здесь будут наши, — поспешил вслед за Мальчевским. Однако, сделав несколько шагов, остановился: — Постой, как это… Бодров? Мне докладывали, что старшина погиб. Еще вчера.
— Ошиблись. Ожил, дуэлянт смертоубийственный, — святости смерти для Мальчевского, судя по всему, не существовало. — Пришел в себя, из-под завала его, как из костра инквизиции… Но ведь правду говорят: кто один раз «там» побывал, на этот свет никакой бутылкой-махоркой его уже не заманишь.
— Может, и сейчас он еще жив?
— Протрезвитесь, капитан, дважды в одну дурку со смертью не играют.
32
Клавдия уже шла им навстречу. В кожушке, без платка, в хромовых офицерских сапогах, она показалась Беркуту неким привидением, явившимся к ним из той, далекой, довоенной жизни. Ни тень обреченности, ни тлен преждевременной старости, ни черное крыло сковывавшего всех страха еще не коснулись ее.
— Отберите у них у всех оружие, Андрей. Так нельзя, они не имеют права!
— На владение оружием? Они солдаты, Клавдия, и в нескольких десятках метров от них — уже враг.
— Отберите, умоляю вас! — вцепилась она в борта его шинели коменданта. Причем просьба ее прозвучала так, словно речь шла о рогатках, попавших в руки раздебоширившихся школьников. — Иначе оставшиеся тоже застрелятся. Старшина просто-напросто предатель. Предатель, убийца и подлый трус. Он не имел права так поступать.
— Ни в предательстве, ни в трусости обвинять его я бы пока не решился, — остудил Клавдию капитан, мягко снимая ее так и не успевшие загрубеть холодные, влажноватые руки и увлекая за собой к выработке, с которой начинался вход в «бункер».
— Почему «не решился бы»?
— Хотя бы потому, что Бодров оказался в крайне тяжелом состоянии, перед реальной угрозой пленения.
— Кто спорит, кто спорит?! Конечно, в тяжелом. Но это еще не давало ему право… Мы все так спасали его, так спасали…