Сергей Мартьянов - Севастопольские акации
Вот и столица. Оставил на Казанском вокзале в камере хранения вещи и через какие-нибудь полчаса был в городском агентстве Аэрофлота. Здесь на каждое направление — свое окошко, а перед окошками очереди. Все больше командировочные и курортники. Встал, дожидаюсь. И вот кассирша сообщает, что может предложить билет только на завтра на одиннадцатичасовой рейс. Значит, еще одни сутки сидеть. Сердце мое дрогнуло. Может, поездом уехать? Он уходит сегодня вечером. Но
было как-то неудобно перед командировочными и курортниками: стоял, стоял, а билет не купил.
И только когда вышел из агентства на площадь Дзержинского, оставшись наедине с собой, понял: дурак я, дурак, права была Нина!
Но разве можно в Москве остаться наедине с собой? Толпа подхватила меня, помчала вниз по Охотному ряду, и я уже забыл и мичмана и Нину, так все интересно и ново было кругом. Нет, я не жалею, что остался в Москве! Побывал на Красной площади, в Кремле, панорамном кино. Там за билетами очередь стояла, но мне, как пограничнику с Памира, уважение сделали.
Приехал на Казанский вокзал поздно вечером. Решил переночевать в зале ожидания, а утром уехать на аэродром, во Внуково. Но рано утром еще одно происшествие случилось.
У какой-то гражданки неподалеку от меня чемодан украли. Она крик подняла, все проснулись, повскакали. Подошел милиционер:
— Как было дело, гражданка?
Попросила она соседа присмотреть за вещами, . отлучилась по своей надобности, а когда вернулась, ни соседа, ни чемодана.
— Какие у него приметы, не помните?
— Чернявый такой, в сером плаще и кепке, — а сама плачет.
— Трудно, — говорит милиционер, — по таким приметам найти. А пуговицы, например, или еще что на плаще целы?
— Не помню, — отвечает гражданка. — А вот на левом рукаве плаща — дырка. Я еще обратила внимание. Вроде окурком прожженная. Паленая такая/ маленькая...
Запомнил и я эту примету. Милиционер куда-то ушел, а мне тоже не сидится. Не выходит у меня из головы эта дырка. Прошелся потихонечку по залам — ни одного чернявого в сером плаще и кепке; выглянул на перрон—опять никого. Правда, один в плаще садился в вагон, но у него никакой дырки на рукаве не было. Вышел на привокзальную площадь — снова ничего подозрительного. То плащ не такого цвета, то шляпа вместо кепки.
И вот, гляжу, на той стороне, у Ленинградского вокзала, стоит парень, правда, без чемодана, в сером плаще и кепке, вроде такси дожидается. Я к нему. Подошел, когда он уже в подвернувшуюся машину садился. Смотрю — чернявый.
— Разрешите, — обращаюсь, — прикурить?
Дал он мне спички, усмехнулся:
— Чего ж ты, солдат, своего огонька не имеешь?
Прикуриваю и вижу: левый рукав прожжен папиросой. Ну, что дальше было, ясно-понятно. Не таких задерживали.
Долго в милиции парень не сознавался. Ни на каком Казанском вокзале он не был, никакой гражданки не знает. Кто дал право этому солдату хватать на улице честного человека? Тут меня аж заело, и теперь уж я не мог уйти из отделения, пока не разоблачат этого несчастного ворюгу. Наконец нашли при нем багажную квитанцию, принесли из камеры хранения чемодан, и потерпевшая гражданка опознала в нем свои вещи.
Я посмотрел на часы и ахнул: до отправления самолета оставалось двадцать минут. До Внукова и не доедешь.
Извинился передо мной майор милиции, в аэропорт позвонил и сказал, что я могу не беспокоиться: завтра в это же время вылечу в свой Симферополь, билет будет действителен.
Приехал во Внуково и весь день пролежал в березовом лесочке неподалеку от аэровокзала, чтоб никаких больше соблазнов. О чем только не передумал я, лежа на спине под березами и прислушиваясь к их неугомонному шелесту! Но рассказывать об этом длинно и неинтересно.
А наутро жизнь подсунула мне еще одну свинью в виде невозмутимого дикторского голоса:
— Товарищи пассажиры, самолет, отбывающий рейсом на Симферополь, задерживается на неопределенное время ввиду нелетной погоды.
«Неопределенное время» тянулось четыре часа и тридцать минут. Я ходил по вестибюлю, по лестницам и перрону разъяренным тигром. Мне хотелось рычать и бросаться на людей, особенно на главного диспетчера.
А когда объявили посадку, мне все казалось, что самолет улетит без меня, и я первым ворвался в его нагретое брюхо. Место мое было у самого окошка, под окошком располагалось крыло, а на крыле виднелись следы от чьих-то ботинок... Лопасти винта качнулись, превратились в прозрачный вертящийся круг, и самолет, легко покачиваясь, вырулил на стартовую дорожку. Здесь он взревел несколько раз, содрогаясь от нетерпения, и мне почему-то захотелось петь. Так, вероятно, чувствует себя парашютист, когда над ним открывается купол.
Я мчался к Даше со скоростью триста километров в час!
Из-за опоздания мы прилётели поздно. В темноте не было видно ни Сивашского залива, ни отлогих песчаных берегов, ни самой крымской земли. Только огни города мерцали внизу, но вот и они исчезли: самолет шел на посадку.
И все-таки это был Крым! Я узнал его по теплому ветру, по хрусту песка под ногами, по запаху чабреца и полыни. Я шел полем аэродрома, и мне казалось, что еще минута — и я услышу плеск морских волн и запах белой акации. А еще через минуту увижу Дашу.
Но до Севастополя было еще целых сто километров. Вечерний поезд уже ушел, и нужно было ждать утреннего. Я держал в руках железнодорожный билет, и он отбрасывал меня от Даши еще на одну ночь.
Эту ночь я провел на перроне вокзала, в том самом месте, где уже стояли поданные вагоны. Со стороны я, очевидно, напоминал сторожевого пса. Меня прогоняли дежурные, но я упрямо возвращался на свой пост.
До конца отпуска, по моим подсчетам, осталось ровно семь суток. Через семь суток я должен быть на заставе. Пять из них уйдет на обратную дорогу. Остается два дня...
И вот я в Севастополе. Высокое голубое небо и яркое солнце ослепили меня. Пахло морем. Где-то совсем рядом пробили корабельные склянки.
Да, я был в Севастополе. Только в нем, на далеких холмах, как боевые штыки, возвышаются молчаливые обелиски. Только в нем кое-где еще сохранились руины. И только в нем так неукротимо цветут акации.
Я шагал по Красному спуску к центру города, забыв, что можно сесть в троллейбус. Справа тянулась Южная бухта, очень тесная от кораблей, плавучих кранов и катеров.
Я шел прямо к Дашиному дому. Не к дяде, живущему на Корабельной стороне, а на проспект Нахимова, к дому, где живет моя Даша. Я даже и не подумал, что она сейчас может быть на работе. Мне казалось, что она должна ждать меня.
Вот номер третий, вот пятый, вот седьмой... Я шел по четной стороне, а напротив меня проходили знакомые дома, словно ступеньки. Я взбирался, как по высокой лестнице, и вот уже был напротив Дашиного дома и увидел то единственное, открытое настежь и завешенное светлым тюлем окно на третьем этаже.
Я перешел через улицу, ступил на тротуар, и тут меня остановил строгий голос:
— Товарищ солдат, на минуточку.
Прямо передо мной стоял комендантский патруль: мичман и два матроса с повязками на рукавах. Они смотрели на меня внимательно и чуть насмешливо.
— Почему не приветствуете? — спросил мичман.
Мир стал для меня реальным. Каменные громады домов закрывали небо. Люди с любопытством оглядывались на нас. Мичман ждал ответа.
Что сделал бы каждый на моем месте?
— Виноват, не заметил, — пробормотал я и поспешно приложил руку к фуражке.
Но было уже поздно.
— А почему капитан-лейтенанта не приветствовали? — допрашивал мичман, кивнув куда-то влево.
— Тоже не заметил...
Я стоял перед ним не шелохнувшись/ боясь смотреть по сторонам. Больше всего я боялся, что появится Даша и станет свидетельницей моего позора.
— Не заметили... — криво усмехнулся мичман.— Дисциплины нет!
Теперь уж мне терять было нечего. Я стал препираться, длинно, путано, и тем погубил себя. У меня отобрали документы и повели в комендатуру. Впереди вразвалочку шел мичман, за моей спиной — оба матроса. Подошвы их ботинок шлепали по тротуару: «Шлеп-шлеп... шлеп-шлеп...»
Дежурному коменданту я был представлен как злостный нарушитель воинской дисциплины, вступивший в пререкание с патрулем.
— Ну что ж, на гауптвахту, трое суток ареста, — определил комендант.
И не успел я опомниться, как лишился ремня, папирос, спичек... Потом я шел по длинному гулкому коридору и никак не мог поверить, что все это происходит со мной.
Но это было со мной. Открылась окованная железом дверь, я вошел в полутемное помещение. Дверь захлопнулась, и я услышал грохот задвигаемого засова. Да, это было со мной. Я осмотрелся. На стенах виднелись надписи в стихах и прозе. «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», — гласила одна из них, подписанная полным титулом: «Старшина 2-й статьи Селезнев».
«Кто был, тот не забудет, кто не был, тот побудет», — вспомнил я слова, нацарапанные на скале. Но там было совсем другое...