Владимир Возовиков - Осенний жаворонок
«Хороший повар этот Карягин, с техникумом, но военная подготовка слабовата, а повар — тоже солдат. Не его вина, взяться бы мне за хозяйственников — их всего-то в батальоне раз, два и обчелся, — да руки не доходят. Стареешь, Батурин…»
Заместитель по политчасти прямо ворвался в командирскую палатку — загорелый до черноты, длинноногий, неусидчивый старший лейтенант. Глаза острые, по-разбойничьи озорные, и слова доклада посыпались нетерпеливо, весело, хотя говорил о том, что и где плохо.
— Как думаете, Степан Григорьевич, — спросил под конец, — где мне лучше побыть в наступлении?
— Вы-то сами как считаете?
— Думаю — в третьей роте. Во-первых, я туда после марша еще не добрался…
— А во-вторых, — подхватил Батурин, — судя по всему, это самый опасный наш фланг.
— Я понял вас, Степан Григорьевич. Одновременно улыбнулись, и Батурину приятно было их взаимное понимание. Еще в день знакомства он сказал замполиту: «Главную свою работу вы, конечно, знаете лучше меня, но вот чего не забывайте: вы — еще и мой заместитель. В бою может статься — в одну минуту ни командира, ни начальника штаба не останется, а ротные командиры далеко. Значит, командовать батальоном вам». Вот так же он ответил тогда: «Я понял вас». Понял он правильно. За отношение к командирской подготовке упрекать его не приходилось, и в отсутствие Батурина этот спортивный парень с батальоном управлялся. Не зря их там, видно, учили четыре года в высшем военно-политическом. «Я понял вас…» Он понял, что левый фланг ныне потому и опасен, что там новый ротный командир, он еще плохо знает и своих людей, и местные условия, к тому же он тугодум, с оглядочкой. Теперь-то комиссар ему топтаться не даст, да и за людей там возьмется… А ведь было, услышал от него Батурин и такое: «Не понял вас, товарищ подполковник». Это когда комбат попытался на учении взвалить на своего замполита хозяйственные дела, посадить при кухне. «Не понял вас, товарищ подполковник. Я сам знаю, что всем нашим словам цена грош, если солдат у нас на учении вовремя не накормлен, не устроен и не обогрет на привале. Ответственности за хозяйство я с себя не снимаю. Но место мое не на кухне, а в боевой машине и в боевой цепи»… Нет, не зря их четыре года учили в военно-политическом.
— Так я пойду, Степан Григорьевич?
— Вы поужинайте сначала.
— В роте накормят.
«Повезло мне на заместителя…» Батурин вдруг рассердился, поймав себя на мысли, что сегодня о каждом он думает чуть ли не с благодарностью. Прямо золотые люди собрались в его батальоне! Будто и нет прорех, будто час назад не распекал Шарунова за то, что намудрил с организацией круговой обороны в районе. Распекать-то распекал, да вполголоса — порядок ему там все же понравился. Да и пока распекал, они машины переместили, как хотелось комбату, нате, мол, вам, да только лучше ли будет? Находчивые, нечего сказать!
Возможно, благодушие все по той же причине? Когда прощаешься с людьми, даже неприятные в прежнее время кажутся славными ребятами. Примешивалось и другое: он уже отделялся от этих людей, какие-то мелкие черты в них словно пропадали, он снова переживал чувство давнего знакомства с ними. Он будто наяву возвращался к первому своему солдатскому костру, и вроде бы эти же самые люди грелись тогда возле него. Все время мельтешило перед глазами сосредоточенное мальчишечье лицо Шарунова, а потом другие, забытые черты начинали пробиваться в нем — вот-вот Батурин узнает, как это случается, если долго смотришь на причудливый узор или облако, — но нет, что-то, какая-то мысль спугивает их, только чудится: и Шарунов это, и кто-то другой…
— Товарищ подполковник, командир полка у аппарата, — позвал связист, высунувшись из соседней штабной палатки.
Сумерки густели. В приоткрытой топке походной кухни рдели горячие угли, тихо побрякивая котелками, выходила на поляну группа солдат, четверо с термосами ждали раздачи, перешучиваясь с поваром, из палатки долетала торопливая дробь морзянки, неслышно прохаживался за деревьями часовой, осенний холодок струился от штыка его автомата, от брони ближних машин…
Когда это было — все-все вот так, до мельчайшей подробности? Было…
* * *Сколько раз Батурин встречал осень, а не припомнит такой, чтобы сильно его опечалила. Чаще наоборот случалось. Сентябрьским днем принимал свой первый взвод, красуясь золотом погон и блеском ремней, ловя удивленные взгляды стриженных наголо солдат, тянущиеся к багровому сиянию фронтового ордена на зеленой ткани его новенькой гимнастерки. Стояли перед ним люди и постарше возрастом — в пору послевоенной демобилизации армии многим давали отсрочки, — но этот орден, полученный на войне, резко возвышал его в глазах ребят, даже изрядно тертых той трудной жизнью. Ведь он был причастен к поколению фронтовиков, людей, ходивших рядом со смертью, смотревших в ее пристальные ледяные зрачки. Его власть во взводе признали сразу, рубеж войны, с которого пришел он в жизнь армии мирных дней, дал ему тот моральный авторитет, который нынешним лейтенантам приходится завоевывать долгими месяцами, а то и годами. Но и держаться на высоте того авторитета было непросто — люди по-особому присматривались и прислушивались к фронтовику-командиру.
Однажды солдат его взвода, из бывших беспризорников, организовал в отделении пьянку, а вину свалил на одного из новобранцев: ему-де легче сойдет с рук, поскольку учтут малоопытность. Батурин тщательно разобрался и впал в настоящее бешенство. При всех заявил виновнику: таких-де на фронте на мушке держали, и уж, во всяком случае, на опасное дело не брали, потому что ради собственной шкуры они во всякую минуту готовы нырнуть за чужую спину. В тот же вечер командир роты, тоже фронтовик, сказал Батурину: «Степан Григорьевич, на вашем месте я бы поостерегся такими словами казнить человека». — «А что, не заслужил?» — «Трудно сказать, в бой-то мы с ним ведь не ходили. Мне бы после такого жить не захотелось, ей-богу! Он же не от случайного прохожего это услышал». Батурин задумался, пошел на гауптвахту, где виновник отбывал наказание, долго с ним беседовал. А через неделю этот «тип», взятый на учение прямо с гауптвахты, подставил собственную ногу под скат грузовика с солдатами, сползающего в овраг по размытому склону — не оказалось у парня под руками ни камня, ни жерди… Вот тебе и «чужеспинник»! К тому времени, когда солдат вернулся из медсанбата, казалось, никто уж не помнил оскорбительно-гневных слов Батурина. И все же Батурин перед строем роты сказал ему: «Прежней вины вашей я не забыл. Но слова мои были несправедливы. Беру их обратно и прошу извинить меня, если такое извиняется». По облегченному вздоху солдат догадался: всё они помнили, и это извинение не убавило ему авторитета…
Другой осенью принял роту и едва осмотрелся — послали в колхоз на уборку хлеба. Год выпал урожайный, на току рядом работали колхозники, студенты и солдаты. Когда собираются люди из разных мест, каждый, словно артист на эстраде, трудится красиво и до изнеможения, а работа, самая тяжелая, становится праздником.
Он приметил ее сразу, тоненькую и невысокую, в застиранном летнем платьице в горошек; она подгребала пшеницу к зернопульту большой деревянной лопатой, изредка поправляла алую новенькую косынку, стягивающую густые и мягкие каштановые волосы, и нет-нет да посматривала на Батурина и его солдат сквозь ливень солнечного зерна, смеясь, что-то говорила подругам; за грохотом зернопульта терялись человеческие голоса, но Батурину казалось — она говорит о нем.
Под ее взглядами молодой ротный Батурин играл тяжкими мешками с зерном, не уступая богатырю старшине, который только покряхтывал и багровел, удивленно оглядываясь на командира. В перерывах солдаты окружали молодых колхозниц и студенток. Наверное, впервые с довоенных дней ни одна девушка здесь не чувствовала себя дурнушкой, а Батурин завидовал своим подчиненным, и, ведя серьезные разговоры с бригадиром и весовщиком, тайком следил, кто там увивается возле алой косынки. Снова пулеметно стучал зернопульт, железные плицы врезались в янтарные горы зерна, на весах росли пирамиды тугих мешков, и за дробным солнечным ливнем весело пламенела алая косынка, смеялись серые, сощуренные от света глаза… Вот такой она чаще всего вспоминалась потом в дни расставаний…
Ни на войне, ни в мирные годы не считал себя Батурин отчаянным человеком. Только сам знает, сколько порывов и желаний скрыл он в душе, сколько раз уступал дорогу другим из молчаливой гордости и презрения к суетливой погоне за успехом и выгодой. Может, потому и не пошел далеко в чинах и званиях, что пробивным не был, просить за себя не умел. Но случаются моменты, когда всякий человек должен сказать себе: за это я повоюю. После работы, отправив роту в палаточный городок, он уверенно подошел к студенткам, озорно плескавшимся теплой водой из железной бочки, и, глядя поверх алой косынки, сказал: «Приходите, девушки, в клуб на танцы вечером. Со своей стороны обязуюсь прислать всех лейтенантов, всех отличников и всех желающих, кроме наряда». «Они у вас еще и танцевать смогут?» — насмешливо спросила одна. — «Это вы сами проверите». — «Да уж проверим!» — «Фи, девушки! Какой прок от военных? Старшина и наговориться-то не даст, им пораньше баиньки надо. Хоть до полуночи отпустите?» — «Пока сам не уйду, другим не позволю», — засмеялся Батурин. «Ну, Наталка, смотри, держи командира покрепче, постарайся для коллектива!» — И вытолкнули вперед упирающуюся студентку в алой косынке. Батурин испугался, что бесцеремонность подруг, видимо, заприметивших его взгляды, может все исковеркать — Наталка покраснела до слез, — и он поспешно сказал: «Наталка, наверное, лучше знает, кого ей задержать и до какого часа. — Тут же с шутливой строгостью погрозил девчатам: — Однако насчет рядовых и сержантов моего условия не нарушать: в двадцать четыре у них поверка, не испытывайте их на разрыв между любовью и долгом, помните о завтрашнем дне. Вот лейтенантов разрешат и дольше подержать — они уже вполне самостоятельные люди, пока не оженились». «Даешь лейтенантов!» — озорно выкрикнула одна из студенток под общий смех. «Не забывайте, коллегини, — шутили парни-студенты, — что и мы ныне не простые полуагрономы и полуинженеры, но также полулейтенанты запаса. Глядите, придется кусать локотки, как станем полными»…