Павел Нечаев - Танго смерти
Его обычно спокойное лицо перекосила гримаса ненависти. Он кричал, срывая голос и крыл собравшихся матом сразу на трех языках. Он швырял столпившимся вокруг них в лиц ужасные оскорбления. Сравнивал их с животными и насекомыми, открыто обвинял их и их родственников во многочисленных извращениях.
Когда он закончил, вокруг стояла гробовая тишина. Люди потрясенно молчали. Генрих даже подумал, что Саше удалось достучаться до их разума и все обойдется, но толпа вдруг, как по сигналу, взорвалась гневными криками. Перекошенные лица, сжаты поднятые кулаки — Генрих зажмурился, понимая, что еще несколько секунд и на них накинутся и разорвут на части, или выбросят за борт. Колени у Генриха дрожали в прямом смысле этого слова — он впервые в жизни понял, что «дрожат колени» — не оборот речи. Он стоял с закрытыми глазами и ждал смерти. И вдруг Генрих услышал музыку. Совсем рядом печально, с надрывом, запела скрипка.
Генрих открыл глаза и увидел, что между ним и толпой стоит Давид и играет на скрипке. По наитию, идя на палубу вслед за Генрихом и Сашей, Давид захватил с собой скрипку. И одинокому скрипачу удалось сделать то, что никто другой не смог бы: толпа остановилась, замерла в полушаге от убийства. Скрипка пела, рыдала, странная, рвущая душу мелодия точно загипнотизировала всех. Исчез плеск моря и стук машины, осталась только музыка. Никто больше не помышлял о насилии, капо, «йекес», все вокруг оказалось забыто. Музыка проникала в душу и выворачивала ее наизнанку. Люди плакали. Вспоминались погибшие родные, открывались давно затянувшиеся шрамы. Каждый видел что-то свое, что-то очень важное и дорогое.
Генриху вспомнился Макси, их старый одноухий кот, которого они взяли с собой, когда уезжали из ставшей внезапно враждебной Германии. Отец отправил их с мамой в Швейцарию, к маминому брату, дяде Генриха. Мама не хотела уезжать без отца, но тот настоял и пообещал, что присоединится к ним позже. Он не сдержал обещания: его арестовали и отправили в Дахау. Сначала они с мамой надеялись, что это недоразумение, что там разберутся и отпустят отца. Но потом началась война и с той стороны границы стали доходить слухи один другого страшнее. Надежды растаяли, как дым.
Дядина семья поначалу приняла их неплохо: свои все-таки, не чужие. Приехали с желтыми звездами на одежде. Но потом, когда прошел месяц, за ним другой, а нежданные гости так никуда и не уехали, радушие стало сходить на нет. Дом у дяди был хоть и большой, но не резиновый. Да и два лишних иждивенца достатка в семье не прибавили. Уж на что Генрих с мамой старались быть как можно незаметнее, но куда тут спрячешься в одном доме? Но деваться дяде было некуда — родственников не гнали и внешние приличия старались соблюдать. Жить в доме, где тебя не любят, Генриху не понравилось, но со временем он притерпелся, привык. Потом сводный брат, сын отца от первого брака, прислал письмо. Он сообщал, что получил от администрации лагеря извещение о смерти отца. Как там было написано, от «острой сердечной недостаточности». С того дня мама слегла. Доктора разводили руками, не в силах поставить точный диагноз. Потом, наконец, определились: рак. Жизнь Генриха и без того нелегкая, стала еще тяжелее. Он старательно учился в школе, ухаживал за мамой, следил, чтобы родственники не обижали кота. Рыжего бандита невзлюбило все дядино семейство. На него распространилась неприязнь, которую домочадцы испытывали к Генриху и маме. Если бы не дядя, который подружился с котом и взял его под свою защиту, животное уморили бы в самом начале. Но кот прочно прописался у дяди в кабинете, научился избегать тех, кто его не любил, а при случае пускал в ход когти, да так, что вскоре от него отстали. Уж очень мстительным был Макси. Он ничего не забывал и заставил себя уважать.
Мама проболела несколько лет, а потом умерла. Генрих похоронил ее и остался один, если не считать кота. Кроме дяди, до него никому не было дела, а дядя, погруженный в дела и заботы, ограничивался формальностями: «Как дела? Хорошо? Ну, вот и прекрасно». Генриха переселили в кладовку без окон, когда дяди не было дома, ел он не за общим столом, а на кухне с прислугой. Он мечтал о дне, когда станет, наконец, совершеннолетним и покинет дядин дом. Но за полгода до его восемнадцатого дня рождения случилось еще одно несчастье. Кто-то, то ли прислуга, то ли кто-то из родственников облил Макси кипятком, у него выпала шерсть и он умер на руках у Генриха. Слушая музыку, что играл Давид, Генрих почему-то вспомнил не лежащую в постели, бледную до синевы маму, а кота. Он вспомнил полный боли и непонимания взгляд умирающего животного, как остекленели блестящие, полные жизни глаза кота. Как обмякло и потяжелело завернутое в полотенце тельце. Потеряв сначала маму, а потом и последнее близкое существо — кота, Генрих чуть не сошел с ума и наломал дров. Обычная, в общем-то, бытовая история перешла на совершенно другие рельсы.
Музыка стихла. Повисла тишина — ни слов, только плеск волн за кормой и ворчание машины где-то в низах. Люди, точно проснувшись, приходили в себя, вытирали слезы. Ничего с виду не изменилось, но Генрих почувствовал: убийства не будет. Толпа исчезла, снова распалась на отдельных людей. А по отдельности люди не страшны, даже когда их много. Проняло даже обвинительницу. Вытерев слезы, она снова завела свою шарманку, но уже без былого запала. Вялая попытка завести толпу не увенчалась успехом. Люди стали расходиться, снова рассаживались кто где. А к женщине вдруг подошел Чистюля и сказал негромко, но так, что услышали все:
— Не надо больше. Не надо так, мы же вереи, в конце концов. А евреи не убивают друг друга. Нас слишком мало, чтобы мы могли себе это позволить.
— И ты туда же, — всхлипнула женщина. — Не был ты в концлагере…
— Был, — Чистюля закатал рукав и показал женщине вытатуированный на руке номер. — Я был «шайзе-коммандо» и я знаю, что почем. Ты где обитаешь? Идем, я провожу, — он обнял женщину и увел с палубы. Та не сопротивлялась: слова про «шайзе-коммандо» попали в цель.
— Вот это приключение, — Саша на негнущихся ногах сделал несколько шагов в сторону и сполз на палубу. — Я думал — все, затопчут.
— Да уж, — покачал головой бледный, как смерть, Мозес. — Наша история могла закончиться прямо здесь. Если бы не Давид…
— А что это за музыка? — Генрих подошел к стоящему со скрипкой в руках Давиду и тронул того за рукав. Давид не ответил, глядя в пустоту.
— Отстань от человека, — подал голос Саша. — Ты что, не видишь, в каком он состоянии?
— «Шайзе коммандо», — присвистнул Мозес и взглянул на отошедшего к борту Чистюлю. — Теперь понятно, почему он моется каждый день.
В Биркенау на шестьдесят тысяч узников было всего два так называемых «санитарных блока». Каждый представлял собой громадный сортир на двести «посадочных мест». Ни о каких удобствах речь не шла — просто дырки в бетоне, а внизу — громадные ямы с дерьмом. Охрана загоняла заключенных группами и у них было не больше пяти секунд на все про все. Задержаться не давали, ведь с другого конца барака уже вбегала следующая партия. Группа заключенных, занимавшаяся очисткой латрин и называлась «шайзе-коммандо». Они ведрами вычерпывали содержимое выгребных ям и вывозили в громадных бочках. Опасаясь заразы, эсэсовцы боялись к ним приближаться, поэтому в такой работе, как это ни парадоксально, был свой плюс: «шайзе-коммандо» не били.
— Очень смелый поступок, — к Саше подошел Цви, один из организаторов перехода. Высокий, коротко стриженный, в песочного цвета шортах и рубашке, которая бугрилась, распираемая мощной мускулатурой. Выправка и жесткий взгляд выдавали видавшего виды человека. Был он то ли из «Хаганы», то ли из «Эцеля».[3] Обычно он ни с кем, кроме своих товарищей, не разговаривал, держался отстраненно. Генрих вспомнил, что видел в толпе пробковый шлем, с которым Цви не расставался. Значит, он все видел, понял Генрих. Видел, но не вмешался, хотя одного его слова было достаточно, чтобы остановить чуть не свершившийся суд Линча. Образ благородного борца за освобождение родины треснул и померк, во всяком случае, в глазах Генриха. Саша поднял на Цви глаза и коротко кивнул, показывая, что услышал, но не сказал ни слова. — Вот что, берите этого к себе, раз уж вы за него заступились. Иначе его сожрут, доведут до того, что он сам за борт сиганет. А это уже лишнее.
— Ладно, возьмем, — согласился Саша. — Вы-то что не вступились за него?
— Пока львенок не попробует крови, львом ему не стать, — усмехнулся Цви. — Нам нужны львы.
— Крови, говорите, — Саша встал и смерил Цви презрительным взглядом. — Бей своих, чтобы чужие боялись, так? Знакомая песня, я уже был там, где ее пели хором.
Вместо ответа Цви пожал плечами и ушел. А вечером, когда все уже готовились отойти ко сну, заявился в закуток к «йекес». Не стал разводить политесы и ходить вокруг да около. Сел на свободную койку напротив Сашиной и спросил в лоб: