Эммануил Казакевич - Весна на Одере
— Тут не пить надо, — сказала она, отстраняя кружку, — не знаю, что надо, может быть плакать от жалости к тем, которые не дошли.
И все поняли, что она права. И хотя выпили, конечно, но уже не шумно, а как бы в торжественном раздумье.
Прежде всего выпили за Сталина, потом за победу и за войска 1-го Белорусского фронта. Рыжеусый солдат предложил тост также «за наш семейный фронт, за жен и деток, то есть».
— И за мужиков, конечно, — прибавил он, косясь на Таню, — ежели они есть, а ежели нет, то за женихов.
Таня сказала:
— И подумать только! Вон там немецкая деревня. Даже как-то странно, что здесь живут немцы, те самые, что натворили в мире столько зла. Что же? Сжечь эту деревню? Перебить там всех?
Все молчали. Потом послышался голос капитана Чохова:
— А что вы думаете? Пойдем и сделаем!..
Эти слова, произнесенные спокойным голосом, заставили всех взглянуть на Чохова. И все увидели круглое юношеское лицо, маленький ровный нос и серые решительные глаза. В этих глазах была вызывающая самоуверенность ничего не боящегося человека.
Гвардии майор Лубенцов внимательно посмотрел на него и только махнул рукой. Это короткое, несколько презрительное движение было, пожалуй, красноречивее слов. Всем стало ясно, что никто никуда не пойдет, ничего не сожжет и никого не перебьет — по крайней мере в присутствии гвардии майора.
Понял это и Чохов. Враждебно взглянув на Лубенцова и сжав губы, он больше не произнес ни слова.
— Немецкая армия еще отчаянно дерется, — сухо проговорил Лубенцов. И вы будете иметь возможность проявить свою прыть в бою…
Таня примирительно сказала:
— Поехали.
Все уселись в карету, и вскоре она, гремя колесами, въехала в деревню. Здесь их встретила огромная надпись на маленькой ратуше:
Sieg oder Sibirien![2]
Лубенцов перевел остальным этот невразумительный лозунг по-видимому, последнее изобретение Геббельса.
— Пугает фриц фрица нашей Сибирью, — даже немного обиженно сказал рыжеусый. — А мне бы дожить до победы да поехать в свою Сибирь, к Василисе Карповне и детям.
«Ямщик» остановил карету у одного из домов. То был красивый кирпичный домик с высоким крыльцом, внутри было тихо и темно и пахло тленом. В то время как «ямщик» распрягал лошадей, остальные шумно размещались в холодных комнатах, с любопытством заглядывая в темные закоулки.
Внезапно на пороге появился «ямщик». Он был чем-то взволнован и сказал, обращаясь к Лубенцову:
— Товарищ гвардии майор, там в сарае что-то не тае…
Они вышли. В темноте двора похрюкивали свиньи. Сарай был полон дров. А за темной массой поленьев фонарик Лубенцова осветил очертания пяти повешенных.
— А, чёрт! — выругался Лубенцов. — Снимай! — скомандовал он и начал резать ножом веревки.
Повешенные тяжело грохались об пол. В сарай вошли лейтенант и Чохов. Лейтенант начал суетливо помогать Лубенцову. Чохов стоял в стороне. Его папироса светилась в темноте сарая.
Двое подавали еще признаки жизни. Это были старуха и маленькая девочка. Их внесли в дом, Таня начала приводить их в чувство. Девочка вскоре уже сидела рядом с Таней на диване, одной рукой потирая шею, а другой крепко уцепившись за руку незнакомой женщины. Старуха, не глядя на окружающих ее молчаливых русских, стала ходить по комнате, тяжело шаркая и убирая разбросанные на полу вещи.
Лубенцов немного знал немецкий язык, и хотя запас его слов почти исчерпывался чисто военным лексиконом, ему все-таки удалось расспросить старуху.
Оказалось, что ее сын, местный национал-социалистский активист, не успел эвакуироваться и в страшной панике решил повеситься и повесить всю семью. Прошлой ночью прошли русские танки, с утра советские войска шли и шли весь день, и, поняв, что бежать уже невозможно, хозяин дома привел в исполнение свой замысел.
— Разве это люди? — с гадливостью сказал растапливавший печку рыжеусый сибиряк. — Этому фашисту не только чужих, и своих детей не жалко. Ведь собственными руками, стервец, вешал.
— Твой сын, — втолковывал старухе «ямщик», ударяя себя по лбу пальцем, — во, во, дурной… Ферштейн? Как можно, — кричал он, вероятно думая, что чем громче, тем понятнее, — вот такую… — он махнул рукой в сторону девочки, — маленькую, — его рука опустилась к полу, — вешать? — и он показал рукой на свою шею.
Старуха принялась стелить русским постели. Делала она это без подобострастия: она слишком недавно стояла на пороге смерти, чтобы заискивать перед кем-либо. Просто так полагалось: русские были победителями и имели право рассчитывать на смирение побежденных.
Лубенцов, однако, как человек военный, не мог рассчитывать на запоздалое немецкое смирение. Поэтому он решил на всякий случай установить охрану. Кропотливо расписав порядок дежурств и сигналы тревоги, Лубенцов напоследок сказал:
— В общем вы можете все ложиться спать, а я буду дежурить до утра, потому что спать я сегодня не смогу.
— Можно, я подежурю с вами? — спросила Таня из дальнего угла комнаты.
— Конечно! — воскликнул Лубенцов.
Все, как по уговору, сразу разошлись по своим местам, а Лубенцов с Таней еще некоторое время посидели за столом. Потом они оделись, чтобы пойти на пост.
В доме уже раздавался тихий храп. Прежде чем выйти на улицу, они обошли дозором все комнаты. В столовой на диване спал капитан Чохов. Во сне его круглое лицо, потеряв свойственное ему выражение вызывающей самоуверенности, выглядело совсем юным. В соседней комнате беспокойно ворочался на постели лейтенант. Он спал в своей старой шапке-ушанке, во сне скрежетал зубами и что-то бормотал. На огромной двуспальной кровати поместились рыжеусый с «ямщиком». Оба были одеты, обуты и укрыты шинелями, хотя под ними лежал целый ворох одеял. Из-под шинелей солдат торчали стволы автомата и винтовки, тоже укрытые и тоже как будто спящие.
Рядом с ними на маленькой кровати спала немецкая девочка.
Лубенцов тихо рассмеялся по поводу укутанного оружия и спартанской непритязательности солдат — этой приобретенной на войне вечной готовности к бою.
Вышли во двор. Было очень темно и ветрено. С дороги доносился глухой шум проходящих войск и гудки автомашин. Под большими деревьями что-то двигалось. Лубенцов засветил фонарик. Старуха рыла лопатой яму.
— Чего это она? — вполголоса спросила Таня.
Лубенцов подошел к старухе и заговорил с ней; она долго и подробно объясняла ему что-то. Вернувшись к Тане, Лубенцов сказал:
— Могилу роет. Самоубийц на кладбище не хоронят — вот в чем дело… если я правильно понял.
Они вышли на улицу. Постояли минуту молча. Потом Таня спросила:
— Кем вы сейчас работаете?
— Начальником разведки дивизии. Теперь вот возвращаюсь из штаба армии. Вызывали. Хотели отправить в Москву учиться в Военную академию. Еле отпросился. Как-то обидно, не довоевавши, отправиться в тыл, да еще перед самым концом. И разведчиков своих не хотелось оставлять: свыкся с ними. И дивизия наша стала для меня как бы родным домом. Уломал все-таки начальство. Спасибо, не послали… А то бы я уже был где-нибудь под Минском… — он помолчал, затем добавил: — И не встретил бы вас.
У них оказалось немало общих знакомых. Таня служила раньше в одном из армейских госпиталей, знала начальника разведотдела армии полковника Малышева. Теперь она возвращалась с совещания хирургов: она работает ведущим хирургом в дивизии полковника Воробьева.
— И его знаю, — сказал Лубенцов. — Хороший командир. А мой комдив, генерал Середа, еще лучше.
— Да у вас все хорошие, — улыбнулась она и, посмотрев на него сбоку, тихо проговорила: — Как замечательно, что из этой страшной войны, погубившей столько прекрасных людей, вы вышли невредимым. Особенно при вашей профессии. Я очень рада, что встретила вас. — С минуту помолчав, она спросила: — А полковника Красикова из штаба корпуса вы знаете?
— Знаю немного.
Они медленно ходили вдоль фасада уснувшего дома. Она оступилась, он взял ее под руку и уже больше не отпускал.
— Разве на посту так можно? — спросила она чуть насмешливо.
«Ах, это почти мирное время, — думал Лубенцов, — я гуляю с женщиной под руку, впервые, кажется, за четыре года!»
Небо прояснилось, и из-за разорванных туч выглянула луна. Она осветила белые дома с продольными черными перекладинами на стенах и остроконечную крышу кирхи. Как тут было не вспомнить леса у Вязьмы, где они скитались три года назад!
— У меня такое чувство, — сказал он, — будто мы долго взбирались на высокую и крутую гору, и вот мы на самой вершине или близко от нее… Может быть, это довольно избитое сравнение, но — ох, как далеко видно с этой вершины! То, что было, начинаешь видеть по-новому, а то, что будет, становится таким прозрачно-ясным… Теперь мы полностью осознали свою силу и свое значение. Мы как-то выросли, вроде как бы зрелость приобрели… он улыбнулся, сконфуженный. — В общем, это трудно объяснить…