Анатолий Кучеров - Служили два товарища...
— Почему немецкие летчики бомбят города и деревни?
Он высоко поднял брови и удивленно пожал плечами.
Его спросили, почему немцы напали на нас. Он сказал:
— Потому что вы коммунисты.
Он говорил откровенно. Это был уверенный в своей силе враг первых месяцев войны. Я возненавидел этого летчика, его высокомерное, тупое и равнодушное ко всему человеческому лицо с бронзовым южным загаром и ослепительно белыми зубами, как на рекламе пасты «Хлородонт». С этого дня, летая бомбить, я видел врага перед собой.
Вначале полеты были похожи на тяжелый мучительный сон с пробуждением в «порту», где цветут деревья, поют птицы, где чистят ботинки, надевают новый китель и пришивают к нему подворотничок, где возвращаются все человеческие чувства. Но постепенно полеты в бой стали привычным, почти будничным делом. А вот спокойная, мирная жизнь обратилась в странный туманный сон.
* * *Фронт приближался с головокружительной быстротой.
Началась эвакуация Ленинграда.
Я попросил разрешения отправить семью, и так как в то время в полку экипажей оказалось больше, чем машин, меня отпустили.
Дома я застал необычайный переполох. В комнатах все было перевернуто вверх дном.
Отец вернулся на работу в депо, несмотря на возражения врачей. Его приняли, однако потом предложили эвакуироваться, и это его возмущало. В день моего приезда на повестке семейного совета стоял один вопрос: ехать или не ехать?
— Эх, были бы мы с Петровичем такие, как в Октябре, показали бы гитлерам, почем фунт лиха. И вам бы показали, дорогие сынки!.. Да разве так воюют! — говорил отец, грустно разглаживая усы. — Нет, в наше время так не воевали. В наше время был порядочек: вырыл окоп и сиди. И лето пройдет, и осень пройдет, и снег выпадет, а ты все постреливаешь, конечно, до подходящей минуты. А там «ура» — и вперед! А у вас какой-то... Ну, давай обедать.
Мы обедали, и снова начинались разговоры — ехать, не ехать...
К вечеру завесили окна. Отец выбежал в садик и закричал оттуда:
— Ничего не умеете! В спальной, в спальной поправь, мать!
Сестра вернулась только поздно вечером. Она рыла за Стрельной окопы. Она была вся в пыли: брови, ресницы — серые.
— Аннушка, ты как мельник, — сказал я. Мне было грустно, но я не хотел, чтобы родные заметили, как мне тяжело.
— Какой я мельник, я ворон! — пропела Аннушка и заплакала.
— Ну вот еще, прекратить! — прикрикнул отец. Он храбрился и держался из последних сил. Но я заметил, как он осунулся, постарел и даже сгорбился за это время.
Артель, в которой работал Петрович, закрылась, и старики решили не расставаться.
— Куда твой отец, туда и я, Саша, — обстоятельно объяснил мне Петрович. — Вместе воевали, вместе жили, вместе и поедем. А без работы не останусь... Ничего, что я портной-художник; буду шить ватники, оно сейчас пользительней, — объяснил он за чаем, пока Аннушка умывалась, а мать ушла на кухню.
Но несмотря на то, что отец, Петрович, мать и сестра бодрились, никто из них не знал, как лучше поступить, на что решиться.
Впервые в жизни я почувствовал себя решительнее отца, прямого и в молодости крутого человека.
Быть может, вся эта история с отъездом затянулась бы надолго, если бы не помог случай.
Наутро, после ночи, проведенной в спорах, в которых мать по обыкновению почти не принимала участия, сестра сидела печальная и только отец горячился — то соглашался ехать, то снова наотрез отказывался от своего же решения, — как снег на голову свалилось письмо от тетки, сестры отца, жившей где-то в глуши на Волге. Еще в прошлом году она приглашала приехать, писала о яблонях, помидорах, комнате с окном на Волгу. И сейчас она повторяла приглашение.
Письмо, словно дождь в засуху, оживило всех. Разрешение на эвакуацию семьи лежало у меня в бумажнике, и мы сразу же принялись за сборы. Достали ящики в соседнем магазине, и отец развил бешеную деятельность. Все складывалось и упаковывалось, даже сковородки.
Я поехал за билетами. В кассе, где их выдавали военным по пропускам, происходило небывалое столпотворение, и мне пришлось проторчать там до позднего вечера. Я выходил выпить кружку пива и снова становился в очередь. Наконец билеты у меня в руках, и я мчусь в Стрельну. Поезд уходит завтра утром, а половина вещей не упакована, пакуют пудовые утюги Петровича. «К черту утюги!» — кричу я. Меня никто не слушает. Но вещей так много и без утюгов, что нас не пустят в поезд. Все мы спорим, что захватить и что оставить. Каждый предмет рассматриваем и обсуждаем.
Наконец родители решают оставить один ящик, потом другой со старыми вещами. Отец просит отвезти их к нашим родственникам на Кирочную. Петрович бросает свои утюги на произвол судьбы. И тогда его нехитрое имущество умещается в одну корзину.
Аннушка укладывала белье в чемодан, и крупные слезы катились по ее щекам.
Я вызвал ее в садик. У забора, за кленом, где мы играли и прятались в детстве, стояла скамейка, которую я сам сколотил. Я привлек Аннушку к себе, усадил ее. Она плакала, а я сидел рядом и не мешал ей.
— Ты помнишь Борю Горкина? — спросила она.
Еще бы, я отлично помнил этого близорукого мальчика, собирателя всяких трав для гербария и букашек. Еще недавно я относился с пренебрежением к его физической слабости и книжности. Сестра, оказывается, была о нем иного мнения.
— Ну? — спросил я.
— Погиб, — сказала Аннушка и снова заплакала.
Это была первая смерть среди друзей Аннушки.
— Идем укладываться, Аннушка, — сказал я как можно мягче, показывая, что больше не надо разговаривать об этом.
Аннушка посмотрела удивленно, вытерла слезы и пошла за мной.
Сидя на чемодане, который не хотел закрываться, она вдруг внимательно смерила меня взглядом и сказала:
— Ты какой-то странный, Саша.
— Может быть, — согласился я.
Когда наконец упаковались, встал вопрос о Рыжем. Я вам ничего не сказал о нашем коте, а у него есть свое маленькое место в этой истории. Сестра и мать хотели непременно взять Рыжего с собой. Его посадили в корзинку, закрыли полотенцем, и он там сначала сидел довольно тихо.
На вокзале и вокруг народу было так много, что в самое здание пропускали лишь по билетам.
Мне удалось втиснуть своих в вагон. Они кое-как расположились на скамьях и вещах, и тут во время всей этой суеты Рыжий высунул голову из корзины и жалобно запищал. Проводница, толстая женщина, потерявшая от крика голос, посмотрела и объявила с возмущением:
— Граждане, оставьте корзинку с вашим котом, не разрешаю грузить. Люди и так задыхаются, а вы со своей кошкой!
— Товарищ проводник, — попросила мать, — я сейчас ему кошачий билет возьму.
— Никаких кошачьих билетов, гражданка! Такое светопреставление, а вам кошачьи билеты! Не пущу кота в вагон!
— Мама, — сказала Аннушка, — действительно нехорошо: люди не могут уехать, а мы Рыжего повезем.
— Не спорьте, — сказал я, — не стоит так хлопотать из-за Рыжего, я возьму его с собой и устрою куда-нибудь.
Я завязал корзинку и отставил ее.
Вот и первый звонок. И тут-то оказалось, что о самом главном, о том, как они теперь будут жить вдали от родных мест, и не поговорили, а теперь уже поздно.
Мать заплакала, прощаясь, а отец отвернулся и сделал вид, что считает вещи. Мы поцеловались с Петровичем.
— Прощай, — сказал Петрович, — воюй молодцом, защищай Родину... Да, ты не потерял иголку и нитку? — И старик достал из-за отворота пиджака иголку и воткнул ее в подкладку моей фуражки. Это был его второй подарок.
— На память! — торжественно сказал Петрович.
Потом отец отозвал меня в сторону и сердито приказал:
— Делай все как следует и будь здоров. Береги себя, пиши. Главное — пиши, — закончил он наставительно, как будто от этого зависел ход военных событий.
Я обнял отца, произнес несколько ничего не значащих слов, и все же мы поняли друг друга. Мы поняли то, что было за этими обыкновенными дорожными словами, еще раз расцеловались, и больше я его не видел.
Мать ничего мне не сказала на прощанье, только посмотрела в глаза долгим взглядом и поцеловала. Да велела съесть вчерашние пирожки, а то зачерствеют.
Мы обнялись, сестра долго не хотела меня отпускать и сказала не то мне, не то себе самой:
— Главное, Саша, вероятно, самое главное — не падать духом.
Поезд тронулся. А я, как и все, кто был на перроне, побежал за ним; в одной руке корзинка с Рыжим, в другой — фуражка. Бежать, сами знаете, недалеко: кончился перрон, все остановились, и поезд уполз в ералаш цистерн и товарных вагонов.
* * *У меня был, вероятно, довольно странный вид с корзинкой, в которой время от времени попискивал Рыжий. Я стоял у вокзала — летчик, возвратившийся в «порт», отвыкший от городской жизни, от женских лиц.
К этому времени я уже сознавал всю сложность военной обстановки. Но я твердо верил в нашу победу, хотя не мог, как и все, ясно объяснить, когда и как она придет. Предстояли бои; все могло случиться со мной, но мне не хотелось об этом думать. Мне хотелось перед тем, как я снова улечу в бой, думать о чем-то хорошем, и странно, именно в это время мне хотелось доброй, спокойной жизни и счастья, как никогда.