Борис Саченко - Великий лес
Иван тоже действительную отслужил, так что и его загребут. Как миленького загребут. Хоть и в ссоре они с Иваном, даже не разговаривают, а все же… сын. Убьют — жаль будет. Очень уж упрям он, Иван! Бей его, режь — все на своем. Не убедишь, ничем не убедишь. Поверил большевикам, в партию вписался, начальником сельсоветским стал. От отца отрекся. Теперь на сходах выступает, галифе диагоналевые носит и рубашку длинную суконную, с карманами на груди, широким кожаным ремнем подпоясанную. И хитрости ни на грош, что думает — каждому, и старому и малому, в глаза говорит. Не пожалеют его. Только заварушка какая или резня — отвечать Ивану доведется за все, за все. И что с людьми не хотел ладить, и что в партию вписался, и что начальником сельсоветским стал… Тень, известно, упадет и на отца, на него, Николая. А что, что он мог поделать? Уродился неслух, кол на голове теши… Ему — стрижено, а он — брито. Что ж, пусть припомнит батьку — что тот говорил, как предостерегал: «Живи сегодняшним, но и про завтрашний день не забывай!» Начальником, видишь ли, быть захотелось, других учить, не работать, а баклуши бить, командовать. Тьфу, и надо же, чтоб такое упрямое дитя у него, Николая, народилось!..
Иван как Иван, а Костик… Вот уж кого жаль будет в войско отдавать. А ведь придется. Если война затянется, то и его годок подоспеет. Возьмут Костика. А он совсем несмышленыш, ветер в голове. Под первую пулю и сунется. Что он понимает, дитя горькое. Ни спрятаться, ни схитрить. Таких по большей части война и губит, в землю смолоду кладет…
И Параскиного мужика, Федора, тоже, поди, на хронт погонят. А чего ж не погнать, детина такой, что вол, хоть бобы на лбу молоти. А вернется он, Федор, с хронту? Не вернется — Параска с троими детьми останется. Кто поможет ей? Опять же ему, батьке, помогать, дочь как-никак. Заберут Федора — и помогай. Что она одна сделает, детей как прокормит?.. Эге, выходит, и ему, Николаю, тоже не сладко придется. На хронт его не возьмут, белый билет, и на ту, давнюю войну не брали. Но останется ли жив, уцелеет ли в общей драке, когда она начнется? Пуля — слепая, и в виноватого, и в невинного попасть может. Да и разбери там, кто виноват, а кто нет. Сегодня кажется, что этот прав, а завтра… Завтра и сам не знаешь, где правда, где неправда. Да и не спрашивает никто твоего мнения, командуют только. Делай, что приказано. Не послушаешься — значит, враг. У кого винтовка, у того и сила, и право. И пусть бы хоть можно было в сторонке стоять, делайте что хотите, только меня не трожьте, дайте жить, как я хочу. Как бы не так! За чубы схватились — и ты хватайся, помогай… Нет, не обоим помогай, а кому-нибудь одному. И каждый хочет, чтоб ты ему помогал. А ты… Ты не знаешь, кому помогать. Да и не хочешь в драку ввязываться, тебе бы постоять, поглазеть, как дерутся, носы друг дружке квасят. О-хо-хо! Пережил не одну уже потасовку, знаю, хорошо все знаю! Наедут, налетят вороньем, стрелять станут, хлеб из амбара до зернышка выметут, коней, коров заберут. А огрызнись — шомполов всыплют, а то и штыком пырнут. Это еще в лучшем случае. А могут же… Могут и пристрелить, убить… О-о! И дальше так жить, как живется… И от войны ждать добра?.. Нет, нет!.,
II
Пели, горланили, драли глотки по всей деревне петухи, когда проснулся Николай. Первым делом глянул на окно: не проспал ли? Нет, вырвался из сна, кажется, вовремя, хотя лег поздно, непривычно поздно и долго, аж бока заболели, не мог, никак не мог уснуть. Потому, видно, и муторно, несвежо, как с перепою, было теперь в голове, безволие, какая-то противная вялость опутали, налили тяжестью тело. Но Николай заставил себя подняться, спустить на пол ноги. Посидел, почесал кулаком волосатую грудь, застегнул на пуговицы-палочки полотняную рубаху, прошелся босиком по прохладным после теплой постели половицам.
В окна цедилось, лилось уже молозиво ясного погожего утра. Костик, вернувшийся домой позже отца, спал, уткнувшись носом в подушку, на своей кровати. Полосатая постилка сползла на пол, оголив острые мальчишеские лопатки и худой, костлявый позвоночник. Спала на полатях у печи, вся как-то скорчившись и сжавшись, по-детски подложив под щеку руки, Хора — его, Николаева, родная сестра, которая при нем и жила. Всегда, когда Николай глядел на сестру, особенно вот так, на спящую, сердце его сжималось не то от жалости, не то от сочувствия. Не выпало Хоре счастья, никто не взял ее замуж. Не взял, видно, потому, что некрасивая Хора, конопатая. Да к тому еще и хромая. И сегодня у Николая дрогнуло сердце: начнись война, о которой вчера говорил на лугу Пецка, что, что Хоре, бедной, делать? Ни убежать, ни защититься…
Сунул ноги в шлепанцы-опорки — они, изодранные, разбитые, в коровяке и грязи, стояли возле кровати — и вышел на крыльцо. Постоял, жмурясь: из-за горизонта уже всходило, выкатывалось раннее летнее солнце. В какие-то секунды оно осыпало все вокруг яркими, слепящими лучами. Вспыхнуло, занялось серебро росы на листьях груш, вишен, яблонь — ими был сплошь, обсажен вдоль заборов огород; на картофельной ботве, которая уже заметно поднялась и сочно лопушилась двумя широкими загонами, обрываясь у тыльной городьбы; на траве-мураве — ею густо заросло подворье, даже та стежка, по которой ходили в хлев и из хлева. Где-то в другом конце деревни тревожно скрипнули ворота, загавкала, залилась долгим, яростным лаем собака. На липе, что буйно зеленела у калитки, свесив густые ветви на камышовую крышу хаты, завозились, заклекотали аисты. Послышался и раскатистый, басовитый голос пастуха, Хомки:
— Выгоня-ай!
И голос этот как бы прогнал остатки безволия и сна, напомнил — идет новый трудовой день, нечего медлить. Проворно завернув за угол и прикрывшись подолом рубахи, Николай проделал то, ради чего и выходил во двор. И уже решительно, нарочито громко стуча опорками и дверями, подался в хату — надо было будить Хору да заодно и Пилипову жену, Клавдию (Пилип с женою жили через сени, в новой половине хаты, окнами на улицу), чтоб вставали, бежали доить коров.
Правда, когда Николай ступил через порог, он увидел: Хору будить не надо — она уже сама проснулась, сползла с полатей и хлопотала в полутемном углу перед печью — умывалась, потом ополаскивала доенку. Еще немного — и Хора шмыгнула во двор, пробежала по стежке в хлев. Хлопнула дверь и на Пилиповой половине. Не иначе, вскочила, помчалась доить корову и Клавдия. Так и есть, она, метнулась мимо окон — простоволосая, заспанная, почти с голыми грудью и руками, даже на плечи ничего, никакой кофты не накинула; как спала в полотняной ночной рубашке — так и в хлев.
«Ну и хлюндра, — недобро подумал о Клавдии Николай. — Это ж сколько лет живет с Пилипом, а дитяти так и не родила… Да и родит ли? Дитя, глядишь, лад бы в семью принесло. А то… Тьфу, паскудство, да и только. И Пилип в щепку высох, и она… Э-э, да что тут говорить. Что ни вечер — грызня. И виноват не Пилип, не-е. Она, хлюндра, всему виной. Напало на нее, а может, уродилась такая. Мало ей, видите ли, одного Пилипа, к другим потянуло. С Гришкой-бригадиром спуталась. А то прошлым летом в конопле накрыли люди с Митей Савостеем. Да-а… И не лентяйка же. Возьмется что-нибудь делать — сделает. И не как попало. Все у нее в руках горит. Но… хлюндра. И пусть бы не говорил, не учил, не остерегал сына: «Подумай, не пори горячки». Где там! «Или на Клавдии, или вообще не женюсь!» Ну что ж, женился — мыкайся теперь, коль для тебя свет клином на хлюндре сошелся. Посмотрим, что там у тебя за жизнь будет. Благо, за ум малость взялся, отлупцевал раз-другой. Да ведь битьем, сынок, женку к себе не привяжешь, не удержишь. Не-е, не удержишь… Повадился волк овец таскать, так пока волка ли не убьют, овец ли под нож не пустят… Ага, вот так, сынок! Отца надо было слушаться… Нечего сказать, сла-авных сынков вырастил! Что хочешь, то с ними и делай. Один женился супротив отцовской воли, а второй и вовсе никого ни о чем не спрашивает, чужим стал… Правда, женился, не в пример Пилипу, удачно, про женку его, Катерину Антоновну, ничего худого не скажешь. И лицом удалась, и так ничего себе — проворненькая, ловкая. Деток в школе учит. И люди ее хвалят. Приветливая, характером мягкая, покладистая. Умеет со всеми ладить. Из-под Комарина родом, в Гомеле училась. А приехала сюда — вроде тут век жила. Каждого и по имени, и по отчеству знает, с каждым поздоровается и поговорит. И с ним, Николаем, приветлива, когда бы ни встретились, мимо не пройдет — остановится. Обо всем расспросит — и в семье, и в хозяйстве что, и здоровье как. Расскажет, ничего не утаит и про Ивана, и про себя, и про деток своих — Петрика и Андрейку».
«Бывает же, — думал огорченно, вышагивая взад-вперед по хате, Николай. — Невестка людская, так сын… Пилип — сын неплохой, с ним бы жить да жить, так невестка…»
Повернулся на кровати, почмокал сквозь сон губами Костик. «А этот же… Этот…» И Николай, пока обувался, умывался, клал кресты перед образом, думал уже о своем меньшом — Костике. «Что из него будет, кем вырастет?» Хлопец вроде бы не дурак, на лету все ловит, ушлый. Зато и босяк, каких у них в роду не бывало. Как маленький, дурачится, озорует. Петуха давеча поймал и в школу принес: петух, мол, тоже хочет научиться решать задачки. Начала учительница урок, а он, Костик, петуха и не удержал — из рук выпустил. Дети хохотать, а петух — в окно. Стекло с лету выбил, окровенился весь. Да-а, вот тебе и забавы — из школы исключили, теперь баклуши бьет, не знает, чем заняться, к чему руки приложить. Что, что делать с хлопцем? Бить — поздновато. И глаза закрывать негоже. До добра это не доведет. Не-е, не доведет.