Юрий Гончаров - Теперь – безымянные... (Неудача)
– Командиры еще не знают местности, не представляют, где передний край противника, подходы к нему не разведаны, – со сдержанным гневом заговорил Остроухов. Было видно, что, если Мартынюк пригрозит ему отстранением от должности или отдачей под суд трибунала, даже расстрелом на месте, он все равно не поведет своих солдат на бессмысленное убийство, в какое неминуемо обратится немедленное наступление на город, которое хочет устроить Мартынюк.
– Какую тебе еще разведку, чего тебе разведывать?! – вскипел Мартынюк. Тяжелые, мясистые щеки его затряслись, заходили волнами. – Вот оно все, как на ладони – вот ты, а вот город, – простер он руку. – Выгляни за лес – и карта никакая не нужна. Командиров и политруков в цепь, направление на больницу – и пошел. Говорю тебе – самый момент, немец выдохся, можешь поверить, меня чутье не обманывает. Нет у него уже силенки, только и держится, что за дома уцепился, а навались – побежит, только пятки засверкают!
– Ну, а раз выдохся – тем более нечего горячку пороть. Добра от нее не бывает. Сутки, сутки нужны, не меньше!
Остроухов уже заметно нервничал, хотя и старался этого не выдавать. Глядя не на генерала, а себе под ноги, горбясь, сутуля худую спину, он ходил взад-вперед на маленьком пространстве в кругу стоящих перед генералом командиров. Заложенные за спину и сцепленные руки его с набухшими венами подрагивали.
Мартынюк сощурился на Остроухова, как будто смотрел против света; маленькие, колюче сверкавшие глазки его совсем скрылись в складках красных век.
– Людей жалеешь? – не спрашивая, а словно бы уличая Остроухова в преступном намерении, резко сказал Мартынюк.
Остроухов остановился, все черты его узкого, худощавого лица как-то мгновенно заострились, он вскинул на генерала голову, с такою же колючестью в темных, по-монгольски чуть косоватых глазах, какая была в сощуренном взгляде генерала.
– Да, – сказал он, – жалею!.. Не дрова ведь в печку.
– А Родину ты не жалеешь? – возвысил Мартынюк грозно голос, еще более недобро прищуривая глаза.
Вопрос, казалось, поставил Остроухова в тупик. Он помолчал, потом вздернул плечами с видом, что на такое и отвечать не стоит, отвернулся; лицо у него померкло, стало угрюмым, замкнутым.
– Не так ее жалеть надо! – проговорил он глухо, как бы только для себя.
– Где твой начштаба? – Мартынюк рыскнул глазами по лицам дивизионных командиров, стоявших с соблюдением почтительной трехметровой дистанции, неловко повернулся корпусом, чтобы взглянуть на тех, что стояли позади него. – Где он, тут? Который?
– Слушаю, товарищ генерал-лейтенант! – выдвинулся из-за его плеча рослый, не ниже генерала, но только иного сложения, сухой и костистый, с молодою бородкой на смуглом моложавом лице подполковник Федянский, прикладывая к козырьку руку – не просто обыкновенным, принятым уставным жестом, а полным особого артистизма, – как это было у офицеров прежних времен.
Мартынюк пристально вгляделся в начальника штаба. Было видно, что Федянский не вызвал у него расположения. Мартынюку, сохранившему всю свою природную основу почти в ее необработанном, неокультуренном виде, гордившемуся, что он самый натуральный, без всяких посторонних примесей, чистопородный представитель «низов», любившему показать, что и в генеральском чине он самая настоящая «плоть от плоти и кость от кости» этих «низов», и для этого, особенно в присутствии рядовых бойцов, всегда употреблявшему простой народный язык, как он его понимал, то есть сыпавшему густым матом, – не мог понравиться Федянский с его явной, бросающейся в глаза интеллигентностью в облике и манерах, с этой своей щегольской, искусно подстриженной бородкой. Со времен гражданской войны в Мартынюке осталось непреодолимое недоброжелательно-настороженное, недоверчивое отношение ко всем «образованным», как к «чуждым». А всякие выходящие за пределы устава заботы о внешности, украшательство – вроде бородок, усов, полированных ногтей – представлялись ему блажью, пижонством, на которое способны только люди пустые и опять же социально чуждые, политически не вполне надежные.
– Фамилия?
– Подполковник Федянский.
– Сразу надо называться, порядка не знаешь? Так ответь мне, штабист, и ты так думаешь, как твой командир? Или, может, другое мнение?
Закинув голову, чтобы видеть высокого Федянского, Мартынюк с ожиданием вонзился в него из-под козырька фуражки щелочками глаз.
– Я полагаю, товарищ генерал-лейтенант... – начал Федянский под устремленными на него с разных сторон взглядами. Обращение генерала застало его почти врасплох, он не был готов к ответу, считая, что решать будут генерал и командир дивизии сами, а ему останется только принять их решение. Но главная сложность состояла для него совсем не в этом – может или не может дивизия идти немедленно в бой, вопрос генерала содержал в себе гораздо большее, и Федянский замялся, растягивая для времени слова, думая с такою напряженностью, что у него даже закололо в висках.
– Ну, так что?
Быстро, искоса, Федянский взглянул на Остроухова – в его движении были и смущенность, и колебание, и нелегкая внутренняя борьба. Остроухов стоял с опущенной головой, угрюмо глядя на носки своих сапог; вид у него был отсутствующий, казалось, он совсем безразличен к тому, что ответит Федянский.
– М-м... мое мнение... – протянул опять Федянский. И вдруг у него точно открылось какое-то совсем другое, свободное дыхание. – Я считаю, товарищ генерал-лейтенант, можно было бы и сейчас... Дивизия крепкая, народ в ней надежный, коммунистов и комсомольцев больше шестидесяти процентов. Под Смоленском и Ельней наши части и не так еще в бой вступали. А ведь творили чудеса! Опыт войны показывает...
– Вот видишь, комдив! – больше уже не интересуясь Федянским, воскликнул Мартынюк, живо поворачивая к Остроухову свой грузный, плотно обтянутый кителем торс. – Слышишь, что твой начштаба говорит! А ведь он тоже за дело отвечает, и люди ему не меньше твоего дороги…
– Сутки, сутки! – отрицательно качая головой, не глядя ни на генерала, ни на Федянского, упрямо произнес Остроухов как окончательное и последнее свое слово и отошел в сторону, показывая этим, что он устраняется и пусть генерал решает без его участия, единолично, своей властью.
В стороне был сухой, надтреснутый пень. Остроухов, двинув за спину полевую сумку, висевшую на ремешке через плечо, сел на этот пень, сломил с соседнего куста ветку и стал обрывать с нее листья. Листья падали ему на колени, на сапоги, измазанные грязью лесных оврагов и ручьев, покрытые желтой дорожной пылью. Все сто двадцать верст комдив прошел вместе с колоннами, своими ногами – то с одним батальоном, то с другим. Он мог бы ехать на лошади, у него была положенная ему отличная верховая лошадь с удобным кавалерийским седлом, но Остроухов даже ни разу на нее не сел – щепетильная совестливость не позволяла ему пользоваться привилегией, когда вся дивизия надрывает силы в пешем марше...
За кустами, не видный с поляны, погромыхивал город. В вышине басовито, назойливо проникая в уши, гудели истребители, описывая крутые петли.
Адъютант за спиною Мартынюка снял с руки перчатку и с осторожностью, наклоняясь, потянулся, желая поправить на генеральской шее повязку.
– Чего тебе? – вздергивая от его прикосновения плечами, раздраженно обернулся Мартынюк.
– Течет, товарищ генерал-лейтенант...
– Отстань! – отмахнулся генерал.
Свита его молчала. Лица командиров, каждое по-своему, были как бы экранами, на которых отражалась вся напряженность происходившей между комдивом и командармом сцены. Когда Остроухов отошел и сел на пень, в генеральской свите переглянулись. Было ясно, что спор подошел к кульминации и у генерала сейчас последует вспышка ярости. Эти бывшие с ним майоры и полковники из штаба армии хорошо знали, каким свирепым может быть генерал, какое ослепление может на него нападать, на что бывает он способен в припадках своего несдерживаемого гнева. Мартынюк мог с налитыми кровью глазами вытащить пистолет, мог собственноручно, не вникая ни в какие оправдывающие обстоятельства, невзирая на звание, сорвать с командира, которого он считал виновным, знаки различия и тут же отправить штрафником на передовую – это считалось еще милостью – или в суд трибунала, который не знал никаких снисхождений и отвешивал наказания только по высшей мере.
Здесь, на поляне, с Мартынюком был кое-кто из тех, кто видел и помнил такие сцены...
Минуты шли.
Мартынюк с налитым краской лицом молчал...
* * *Мартынюк вовсе не был глуп, как могло показаться тем, кто видел его на этой поляне в первый раз, и как уже думал о нем Остроухов. Генерал тоже воевал не первую войну, представлял реальное соотношение сил обеих сторон под городом и, хотя энергично, напористо наседал на Остроухова, отдавал себе отчет, к чему может привести немедленное наступление. Не будь в нем этого скрытого для глаз понимания, он, известный своим крутым характером, конечно, не стал бы так долго пререкаться с Остроуховым, не позволил бы ему обсуждать свои распоряжения, а сразу же, после первой же попытки возражать, расправился бы с ним по всей строгости военного времени, как поступал он в других подобных случаях, когда нарушали основной принцип военной дисциплины, без которого не может существовать армейский механизм: приказ командира для подчиненного закон.