Владимир Рыбин - Взорванная тишина
— Назначили бы тебе по приказу бабку Феклу. А Даянку твою кому другому — приказом, — поддразнивает Грач.
— Ну ладно, расфилософствовался.
— Ты сам начал.
— Разве? — мичман растерянно трет нос, — Так я хотел, чтобы приказом-то… это… Даянку — мне…
Они втроем выходят на крыльцо, вместе отправляются к причалу. Еще издали мичман замечает на мостках белое платьице Даяны. На палубе катера, живописно облокотившись на зачехленный пулемет, стоит старший матрос Суржиков и что-то говорит девушке, показывая в улыбке все свои великолепные зубы.
— Ну я ему! — тихо говорит Протасов.
Ищенко громко кашляет. Мичман сердито взглядывает на него, а когда снова поворачивается к катеру, то видит одну — только Даяну. Суржиков сгинул, словно его и не было.
Политрук смеется, поощрительно хлопает мичмана по плечу.
— Чувствуется выучка…
Протасов тяжело прыгает на мостки, отчего стонут пересохшие доски, и Даяна едва удерживается на ногах, цепляется за невысокий борт.
— Все по местам! — командует он. На ходу берет Даяну за подбородок, быстро целует ее в испуганно сжавшиеся губы. И перешагивает на катер.
Даяна стоит не шелохнувшись, не опуская глаз, и ее лицо рдеет, то ли от смущения, то ли от вечернего солнца.
…Ох уж эти вечера! Утро с его бодростью и надеждами напоминает пустую корзину Даяны, идущей на виноградник. Корзину, которую предстоит наполнить. А вечер! О, вечер — это тоже вроде корзины, только не пустой, а уже опустевшей. Когда тело гудит радостью исполненного, когда позади заботы и можно уже не спешить, не тревожиться, а просто радоваться удачному дню и предстоящей ночи. Вечер — это когда из светлых глубин усталости всплывает второе дыхание и хочется петь, и любить, и глядеть, как великая художница заря перемешивает краски на небе, на зеркале Дуная, на лицах людей.
Для всех вечер — окончание дня, для пограничников это прежде всего начало ночи. Вот и он, мичман Протасов, вместо того чтобы в этот час быть рядом с Даяной, стоит у окна рубки, глядит на неподвижные темные камыши, на красный шар солнца, скачущий, словно мяч, по гребенке дальнего леса. Вместо того чтобы сидеть у любимой вербы на околице и сдувать комаров с плеч девушки, он, Протасов, уходит на свой ночной пост, где тишина будет тревожной, неподвижность — напряженной, затаенной, опасной…
— Товарищ мичман| Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?
Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана.
Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом крупнокалиберный ДШК на носу. В люке у ног Протасова шумно дышит механик Пардин.
— Покурить бы, — с хрипотцой в голосе говорит он.
Мичман не откликается. Он стоит по-боевому — за рулем, смотрит, не отрываясь, как разворачиваются в окне рубки призрачные полосы берегов. И вдруг видит: что-то черное медленно вырисовывается из тьмы.
— Товарищ мичман!
— Прожектор! — тихо командует Протасов.
Узкий луч ослепительно вспыхивает на камышах, находит низкий борт лодки. Две маленькие фигурки в лодке разом пригибаются, серебром вспыхивают брызги под веслами.
— Механик! — сердито кричит мичман.
Двигатель несколько раз кашляет, словно сам Пардин, накурившийся до отвала, и наконец взрывается могучим гулом. Но этой минутной заминки оказывается достаточно, чтобы нарушители ушли на те лишние метры, которые могли их спасти. «Каэмка» прыгает вперед, несется наперерез лодке. Но Протасов уже понимает: повторяется вчерашнее. И он делает то, чего еще секунду назад не собирался делать: резко кладет руль вправо и направляет катер прямо на лодку. Сухая хрясь дерева, как треск костей, И сразу умолкают двигатели, и неожиданная тишина распластывается по воде, розовеющей первыми отблесками зари. Протасов торопливо оглядывает эту радужную воду, ищет нарушителей. Но их нигде не видно. Он ждет выстрелов с того берега. Но выстрелов нет, и Протасов начинает мучить себя раскаяниями. Теперь ему кажется, что нарушителей можно было взять, оттащив лодку от фарватера.
«Но их наверняка ждали, и, стало быть, без свидетелей не обошлось, — говорит он сам себе. И возражает раздраженно: — А мы разве не свидетели?»
«Они заявят протест. Тогда иди доказывай, что ты не верблюд».
«И мы заявим протест…»
Но он понимает, что никто у него протеста не примет. Что капитан-лейтенант Седельцев только продекламирует ему свои пятьдесят четыре прописные истины, а потом целый год будет рассказывать на всех совещаниях веселую историю о том, как мичман Протасов протест заявлял…
— Товарищ мичман, смотрите!
Протасов всматривается в сизую муть под чужим берегом и видит силуэты двух людей, торопливо выбирающихся на отмель.
— Опять упустили!
В сердцах он хлопает рукой по штурвалу и думает о том, что на этот раз ему не оправдаться, что капитан-лейтенант не упустит случая «показать власть».
* * *Инспекторская всегда испытание. Хоть и тот же столик на стрельбище с серыми досками, сто раз мытыми дождями и сушенными ветрами. Те же команды, те же пробоины на зеленой фанере. И ни больше их и ни меньше, чем при обычных стрельбах. А по количеству пота инспекторская сравнима разве что с марш-броском.
Вскидываются ростовые мишени, едва заметные на фоне темных кустов, хлопают выстрелы, пыль взметывается на дальнем бруствере, надрывно поют рикошеты. И солнце парит так, что можно задохнуться.
Лейтенант Грач сидит в стороне и мучается за своих пограничников. Иногда поднимается, кричит что-либо сержанту Говорухину, командующему стрельбой. Тогда проверяющий — майор из округа — оборачивается и спрашивает ехидно:
— Вы, лейтенант, уверены в своих подчиненных? Тогда не вмешивайтесь. Любой пограничник должен уметь действовать самостоятельно.
Говорухин молодец — огневую никто лучше его не знает. И стреляет — дай бог каждому. Но разве усидишь, когда перед тобой вся твоя застава как на ладони?
Конечно, майор — он умница: дает возможность начальнику поглядеть на дело своих рук со стороны. Где еще так вот себя увидишь? Но это же бессердечно — оставлять командира в роли наблюдателя! И Грач всерьез сердится и возбужденно высказывает свое возмущение политруку Ищенко, который хоть и не командует, а все же не лишен своих прав — ходит, беседует с отстрелявшими пограничниками, поглядывает за Говорухиным.
— Меня другое беспокоит, — говорит Ищенко. — Такая стрельба возле границы…
— Всегда так стреляли.
— Всегда была одна обстановка, а теперь другая.
Грач отмахивается — другого стрельбища все равно нет. Он любуется Говорухиным — долговязым, но удивительно собранным для своей комплекции. У него не болтаются руки, как это часто бывает у худощавых и длинноруких, каждый его жест — сама четкость.
Проверяющий поворачивается к начальнику заставы и кричит, обмакивая потный лоб белым казенным носовым платком:
— Сколько у вас мишеней?
— Четыре ростовых, три грудных и пулемет.
— Хорошо, — говорит майор и подзывает начальника заставы. — Обстановка следующая: наряд — два человека — остановил группу бандитов — четыре ростовых, три грудных и пулемет. Бой быстротечный. В наряд пойдут Говорухин и… вы, — майор, обведя глазами строй, показывает на пограничника Горохова.
Грач огорченно кусает губы. За Говорухина он не беспокоится. Но Горохов…
— Показа-ать! — кричит майор, растягивая «а», словно при строевой команде.
Потом все гурьбой идут к мишеням. И пограничники тоже идут, и никто их не останавливает.
— Такая стрельба! — морщится Ищенко.
— Какая?
— Граница же рядом. Что на той стороне подумают?
Грач глядит на политрука недоуменно, но тут же забывает о нем, потому что видит над бруствером сияющую физиономию сержанта Голубева, старшего в блиндаже, и догадывается: результат неплохой.
— Поздравляю, — говорит майор. — Поразили-таки пулемет. Делайте разбор, лейтенант.
Строй стоит бравый, улыбчивый, покачивает длинными штыками. Начальник заставы, как обычно, рассказывает о результатах стрельб, об успехах и ошибках. Упоминает о пулемете, который Говорухин догадался срезать, благодарит всех за отличную стрельбу. А потом командует Говорухину два шага вперед и от лица службы объявляет ему персональную благодарность. Но вместо четкого «Служу Советскому Союзу» слышит в ответ что-то невнятное.