Сергей Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг.
Безразличный ко всему, ушедший от мира и от людей, сосредоточенный только на самом себе, человек утрачивал и способность эмоционально реагировать на что-либо. Но как раз посредством таких эмоций – радости, удивления, страха, горя, надежды – выражаются и быстрее воспринимаются моральные правила. Не случайно именно в притуплении эмоций видели тогда нечто спасительное. В городе мрачно, холодно, темно, и не превратиться в «кисель» помогало только это – относиться ко всему безразлично и не страдать. Таково содержание записи в дневнике Л. Эльяшевой, сделанной 19 ноября 1941 г. [39] . Спасает только «звериное» безразличие к человеческому страданию – это отмечает в дневнике спустя несколько месяцев и М.В. Машкова [40] .
Угасание эмоций можно отметить в самых различных блокадных эпизодах, но, пожалуй, наиболее характерным было безразличие к бомбежкам и вообще к смерти. Первые обстрелы в начале сентября 1941 г. вызвали бурный отклик в Ленинграде. Горожане без всяких отговорок шли в бомбоубежище, пытались узнать, сколько людей пострадало и какие дома разрушены [41] . Потом бомбежки стали частью повседневности, к ним быстро привыкли и месяц спустя, в октябре 1941 г., в дневнике инженера В. Кулябко мы встречаем такую запись: «…Сейчас… мало интересует, где разбомбили, сколько жертв. Ко всему привыкают, даже к ужасу» [42] . Голод, а не обстрелы, скоро стал главной темой разговоров ленинградцев [43] . В «смертное время» безразличие к обстрелам было нормой [44] . Находили в себе силы и относиться к ним с юмором [45] . Милиционеры даже начали штрафовать тех, кто не хотел идти в убежища и буквально выгоняли их с улиц [46] . Типичным можно счесть рассказ В. Бианки об одной из его знакомых, жившей Ленинграде – в нем этапы привыкания к обстрелам обозначены кратко, но отчетливо: «…Поднимала всех в квартире даже при отдаленной бомбежке. Потом вдруг ей стало совершенно безразлично – ухает, нет ли. Теперь ее штрафуют за то, что она не прячется во время налетов и детей своих она не будит ночью во время бомбежки» [47] .
3
Сцены, когда горожане во время обстрелов спасались не только от бомб, но и от милиционеров, едва ли возникли случайно. Здесь сказался, конечно, и обычный «блокадный» прагматизм. Берегли последние силы и предпочитали отсиживаться дома, надеясь, что беда обойдет их стороной. Будучи истощенными, не рассчитывали до отбоя тревоги пробраться в убежище по обледеневшим лестницам, залитым нечистотами. Не рисковали уйти из очереди во время бомбежки, хотя магазины тогда обязательно должны были закрываться [48] . И имели для этого веские доводы: могли потерять место в ней, поскольку быстро образовывались очереди людей, не желавших признавать прав других.
Этот прагматизм удивлял тех, кто побывал в городе позднее. Так, В. Бианки, находясь во время обстрела в комнате с участковым милиционером, заметил, что он беспокоится не о том, упадет ли на дом бомба, а о том, не потухнет ли лампа [49] . В. Бианки даже подчеркнул, что это было сделано «без всякой рисовки» [50] .
Для горожан такая шкала средств выживания стала обыденной: поведение некоторых из них во время обстрела на Сытном рынке в декабре 1941 г. еще раз это подтвердило [51] . Безразличие к обстрелам, которое преимущественно являлось следствием крайнего истощения и усталости, не могло не сказаться на этике ленинградцев. Во-первых, утрачивалось чувство ответственности за судьбу беззащитных людей – детей, стариков, инвалидов, нуждающихся в уходе. Сколь бы ни были тщетны попытки уберечь их от налета в убежищах, но они являлись все же более нравственными, чем упования на то, что бомба упадет далеко. Позволяя себе одно (и немаловажное) отступление от правил морали и оправдывая его, можно было затем допустить и другие исключения из них – во время осады это выявлялось особенно рельефно.
Во-вторых, ослабевали, а нередко исчезали и страх и ощущение опасности. Не боялись и за других и потому не видели повода их защищать. Не заботясь о своем спасении и не осознавая того, что им угрожало, не обнаруживали и признаков своей деградации или не придавали им должного значения.
Привыкали не только к бомбежкам – привыкали к смерти. Иначе и быть не могло: трупы лежали всюду. Они лежали у больниц и на улицах, в квартирах и на лестницах, в подвалах и во дворах. Председатель Выборгского райисполкома А.Я. Тихонов рассказывал, что «наибольшая цифра подобранных трупов за день… по району была 4,5 тысяч, но это только трупы, собранные на улице» [52] . Смерть была лишена присущей ей в цивилизованном обществе строгости ритуалов – стало обычным и неуважение к умершим. Мертвые тела соседи нередко сваливали в кучу или относили к помойкам. Они могли лежать не один день [53] , их не сразу убирали [54] . Их накладывали в грузовики как дрова: развевавшиеся на ветру волосы погибших вызывали содрогание у горожан [55] . Л. Рончевская была потрясена, увидев, что на Невском проспекте, у павильона Росси, где находился морг, окоченевшие трупы приставляли к стене [56] . Неубранные тела лежали в квартирах, в общежитиях, в эвакуационных пунктах – рядом с ними другие люди ели и спали [57] . Через трупы перешагивали, не имея сил сдвинуть их к обочине дороги [58] . Ни страха, ни брезгливости – В. Никольская вспоминала, как в одном из скверов, где лежали мертвые, собирали снег для питья [59] .
«Навстречу нам мальчик тащил санки с пеленашками… Разговаривавшие, обогнав меня, не обратили никакого внимания на этот груз, не переглянулись даже, давая мальчику дорогу. В этот же день вечером на улице в центре я опять услышал это выражение: „в смертное время“ и опять разговаривавшие не обратили никакого внимания на двигавшийся им навстречу груз: молодая изможденная женщина везла на санках одну большую и две маленькие пеленашки… На повороте у садика против Русского музея длинная пеленашка… сползла с санок до половины в снег. Усталая женщина остановилась, досадливо толкнула труп ногой на место и с усилием опять потянула за веревку» [60] . Это безразличие к смерти, описанное В. Бианки, отмечается и другими очевидцами страшной блокадной зимы [61] .
Д.Н. Лазарев рассказывал, как ему пришлось хоронить своего друга, помогая его родственнице. Гроба для тела не имелось. Везти его нужно было не на кладбище, а в морг, но и здесь, очевидно, намеревались придерживаться, насколько возможно, цивилизованных обычаев. Все было тщетно. Обжигал мороз (температура -35 °C), окоченели руки. Везли санки по очереди, чтобы один из них мог на какое-то время отвернуться от ледяного ветра. Идти было недалеко, но дорога казалась бесконечной. Морг находился в сарае. Открыв его, увидели гору наваленных, как дрова, трупов. «Еле живая от холода» привратница всячески их торопила, «понукала» – хотела быстрее уйти домой, на морозе ей стоять было невмоготу.
Нет ни обрядов, ни ритуалов прощания, ни слез. Каждый шаг в этих «похоронах», сделанный под давлением обстоятельств, означал последовательное отступление от казавшихся привычными моральных устоев: «…Привратница стояла в стороне, явно не склонная нам помочь. Отвязали тело от доски, безрезультатно попробовали его приподнять – в отощавших мускулах силы не было. Ничего не оставалось, как пытаться втянуть труп на кучу волоком. Легче всего, оказалось, взять труп за ноги. Пятясь, мы начали взбираться наверх по чьим-то твердым и скользким как лед животам, спинам, головам… Привратница подталкивала голову дверью, одновременно проверяя, может ли дверь закрыться» [62] .
Вот он, итог их пути: «Я помню, мы почувствовали тупое безразличие к смерти близкого человека, но были безмерно рады, что груз непосильной работы спал с плеч» [63] .
Безучастность к смерти могла обернуться и безразличием к живым людям [64] . Она вытравливала человеческие чувства: сострадание, милосердие, готовность защитить других от невзгод. «Оттащили мы ее… бросили ее бревно, а свои бревна потащили дальше», – так говорилось о женщине, умершей во время оборонных работ [65] . М.С. Коноплева писала и о «грустной иронии», которую вызывали покойные, и даже приводила примеры [66] . Видели не таинство смерти, на уважении к которому основывается достоинство человека, а ее неприглядную изнанку: лишенные благопристойности и оскверненные тела, трупы, через которые надо перешагивать, трупы, обглоданные крысами, без одежды или в тряпках, с вывернутыми карманами пальто. Видели это каждый день, слышали и передавали рассказы об этом друг другу. И это не проходило бесследно – снижался порог общей для всех этики. Каждая деталь блокадной смерти показывала, сколько жестокого и даже звериного обнаруживалось у людей и как легко они могли переступать границы дозволенного.
4
Блокадная повседневность резко меняла прежний, налаженный быт. В прошлом даже на коммунальной кухне, имевшей скандальную репутацию очага конфликтов, жильцы квартиры соблюдали обычаи, определенные этическими нормами. Устанавливались, хотя и не без трений, очередность ее использования, правила поведения по отношению к старикам и детям. Там делились продуктами, обращались за помощью друг к другу. В блокаду о коммунальном быте в его привычном виде говорить стало сложно. Все изменялось неожиданно и парадоксально. Распадались те человеческие связи, где нравственные устои должны были поддерживаться ежедневно. Требовалось устанавливать какие-то новые правила применительно к новым условиям, но осадная жизнь менялась так быстро и так страшно, что о прочном их заучивании не могло быть и речи.