Купавна - Николай Алексеевич Городиский
Все насторожились, приумолкли. А Иван Абрамович не без грусти в голосе принялся говорить о письмах Регины ко мне, потом спросил, глянув на меня:
— Ты написал ей?
— Да, Иван Абрамович, — ответил за меня Степан. — Вдвоем писали…
— И какой получили ответ?
— А никакой, — сказал Степан. — Времени сколько прошло!
— Написал и я, — участливо хрипловатым от огорчения голосом произнес Иван Абрамович. — И недавно получил ответ. Прочитал — и сердце чуть не разорвалось…
— Что же случилось?! — не выдерживая паузы, едва не вскричал я, забывал о присутствующих. — Жива ли Регина?
Он посмотрел на меня много видевшими, но, к моему удивлению, спокойными глазами.
— Должно быть… А ее муженек наверняка жив, подлец. Он вернул мое письмо к твоей Регине с приложением от себя: «Старый хрен! Оставьте мою семью в покое. Ваша книжечка после вашего письма приказала долго жить. Передайте то же салажонку, которому имя Нос сапожком. С искрометным почтением — Шкред». Каково, а?
Достаточно было одного слова «Шкред», чтобы привести меня в неистовство, а тут еще и «Нос сапожком»! В голове моей помутнело, издалека донесся рассудительный, неторопливый голос Назарова:
— Полагаю, шельмецу бы в старой полиции служить: перехватил он наши письма… Теперь, конечно, цензуру жестокую установит… Не завидую твоей Регинушке. Однако тебе надо быть мужественным. Жизнь впереди. Смотри, какие у тебя хорошие друзья. И дела хорошие. А всякое хорошее дело надо и кончать по-хорошему. Жизнь подскажет… Одни теряют, другие находят…
…Несколько дней я чувствовал себя жалким, заброшенным и одиноким, особо виноватым перед Иваном Абрамовичем…
Степан повел себя весьма странно. Он и слова не молвил о Регине. Позже я понял: не хотел он подсыпать соль на растревоженную мою душевную рану, верил — я сам должен справиться со своей болью.
Ну, а бойцы мои?.. И они как-то приуныли, казалось, жалея меня. Занятия наши проходили вяло. Но однажды на перекуре Степан сказал:
— Хорошие были у нас дела, так давайте и продолжать их по-хорошему, как говорил поэт. Позвольте внести следующие предложения: первое — во время каждого занятия не думать о занятии более полезном, чем то, которое проходит; второе — каждый из нас пусть будет убежден в том, что учеба нужна прежде всего для него, а не для командира. Следуя этому, мы удержимся на высоте, не сдадим занятых позиций отличников боевой а политической подготовки… Как, принимаем, товарищи?
Никто не возразил, и Степан обратился ко мне:
— Ваше слово, товарищ командир!
Полковая школа научила меня многому, а Степан как бы дополнил мой опыт своей смекалкой. И будто отболело мое сердце, осталась забота о людях: командиру надо не просто командовать, а прежде быть воспитателем, педагогом.
Степан, как известно, не учился в полковой школе, но умел не меньше моего. Его хвалили старшие командиры. Однако, как и в сельской школе нашего детства, похвала не портила его характера. Между тем командиры называли и меня умницей. Умница?!
Разный смысл можно вкладывать в это слово. Тогда я воспринимал его спокойно, как достойный похвалы, хотя знал, что Степан заслуживает ее больше, чем я. Теперь, спустя десятки лет, я не могу слышать его. Почему?.. Пусть в назидание кое-кому будет исповедь одной женщины. Впрочем, не стану скрывать, кто она, — Агриппина Дмитриевна Цырулик. После того как Свирид Карпович привез ее в свой дом, она поделилась в порыве откровенности со мной (не знаю, чем я заслужил такое доверие!) некоторыми личными секретами. Один из рассказов ее я записываю в свою тетрадь только для себя: она не доверяла свое прошлое даже мужу…
«— Я с детства — умница, — говорила о себе Агриппина Дмитриевна. — Когда родилась и папа впервые увидел меня, я надула щеки, пустила пузыри. Папа пришел в восторг, воскликнув: «Да она прелесть, умница!»
Мама постаралась закрепить этот ярлычок за мной. Приговаривая: «Умница, умница», пеленала и кормила меня, провожала в школу, заставляла учить уроки…
Жила с нами бездетная тетушка Ирма, мама хотела, чтоб она мне подруг заменила. Забавная была «подружка».
«Не знаешь, куда подевалась моя губная помада?» — спрашивала она.
Я, припрятав помаду, напускала на себя озабоченный вид и принималась «искать» ее. Когда измученной тетушке казалось, что поиски тщетны, я восклицала: «Вот она, нашла!»
«Ну, право, какая ты умница!» — восторгалась тетушка, осыпая меня поцелуями и награждая дорогой конфеткой.
Я часто, капризничая, дразнила ее. До поступления в школу я уже умела считать и читать по слогам. Учеба давалась легко. Учителя говорили, что я способная.
Впрямь, мне везло. Я с медалью окончила десятилетку, осталась в нашем городе, поступив в медицинский. Да и родители того же хотели. Я росла болезненной, и они решили, что стану врачом — не буду болеть, научусь беречь прежде всего свое здоровье. Так утверждали моя мама и тетушка Ирма, но папа почему-то хмурился.
«Надо прежде всего думать о людях», — говорил он.
Но его слова не доходили до моего сознания, слишком трогала меня забота мамы и тетушки.
В институте я проявила особенные способности: в детстве еще бренчала на рояле, теперь выступала на студенческих вечерах, была на виду, стала общественницей.
Я не была трусихой. Помню первое занятие в прозекторской. На низком мраморном столе лежал труп.
«Ну, кто посмелее, прошу!» — пригласил к столу ассистент оробевших студентов.
Меня мутило от формалина, но желание всегда быть на виду помогло одолеть это неприятное ощущение. Я подошла к столу первой.
«Поскольку вы самая смелая, — сказал ассистент, — то будете препарировать мышцы лица».
Я внутренне содрогнулась.
«Ничего, ничего, — подбадривал ассистент. — Берите скальпель».
Я препарировала, а после вышла из прозекторской ничего не видя, все было как в тумане. Но никто этого не заметил.
Меня скоро избрали в профком. На заседаниях выступала последней, как бы подытоживая обсуждения. Моя хватка нравилась кое-кому, называли активисткой. Однако общественная