Цирил Космач - Весенний день
— Купила кое-что, купила… — простонала Катра и захныкала.
— Так чего же ты плачешь?
— Да как же мне, это, не плакать-то!.. Я, это, проголодалась и захотела этих, как их, вареников. Две миски их наварили, наварили на Гребнях-то. Съесть мы их не могли, не могли съесть-то. Уж я плакала-плакала…
Мама быстро дергала сорняки, опустив голову, чтобы скрыть улыбку.
— Тебе хорошо смеяться-то, хорошо… — всхлипывая, укорила маму толстуха. — Ты, это, молодая, работать, это, можешь. А посмотри-ка на меня-то. Ноги-то у меня, это, какие!..
Она вздохнула, бесстыдно задрала юбку и показала чудовищно толстые ноги, которые даже выше колен были оплетены узловатыми багрово-синими набухшими венами.
— Ты что это?! Сейчас же опусти юбку! — строго сказала мама. — Как тебе не стыдно, старая ты баба!..
— А чего мне, это, стыдиться-то, коли я больным-больная… — запричитала Катра и не торопясь опустила задранную на выпяченный живот юбку. Потом она обратилась ко мне: — Понесешь ты, это, мою корзинку-то?..
Я пожал плечами и в замешательстве с удвоенным усердием занялся сорняками.
Катра снова повернулась к матери, клянча:
— Нанца, скажи, это, парню-то, пусть, это, мне поможет-то!
— Ну что ж, пусть поможет! — махнула рукой мама, чтобы отделаться. — Пускай поднесет твою кошелку, хоть я и знаю, что этим только твою лень поощряю!..
Я поднял с земли тяжелую Катрину кошелку, и мы отправились. На полпути баба остановилась, прислонилась к скале и сказала:
— Ты, это, поставь корзину-то.
— Какая это корзина! — сказал я. — Кошелка просто.
— Ты, это, ничего знать не знаешь, — оскорбленно возразила Катра. — Я читала, что у торговок, которые вразнос торгуют, всегда корзины бывают.
— Какие?
— Не знаю. А ты, это, знаешь?
— Нет! — сказал я. — Может, это просто так про кошелку говорят. Ведь заплечник тоже корзиной называют.
— Корзиной называют?..
— Да. Когда я вот у тебя смотрел «Черную женщину», я там увидел на рисунке какого-то человечка, который надевал заплечник, самый настоящий заплечник, какие плетет наш Крагульчек. И под картинкой было написано: «И Штефульчек спокойно надел свою корзину».
— Он надел заплечник, а пишут «корзина», да? — не могла надивиться Катра, вопросительно уставясь на меня своими водянистыми выкаченными глазами; по всей видимости, она думала о корзине для навоза, какие у нас плетут из толстых прутьев и возят на тачке.
— Так там написано, — подтвердил я.
Катра вытерла слезы и, напустив на себя важность, сказала:
— А я, это, новую, это, книгу купила. О святой Женевьеве.
Я приоткрыл кошелку и увидел лежащую поверх яиц потрепанную книгу. На запачканном переплете была нарисована святая Женевьева, красивая, как все святые. С распущенными длинными волосами и с ребенком на руках она сидела в лесу среди больших камней и смотрела на пасшуюся возле нее лань.
— Нет, — сказал я. — Святая Женевьева не очень-то меня интересует: я уже читал о ней в «Житиях святых». Ты мне «Черную женщину» дай.
— Нет, не дам. «Черная женщина» толстая чересчур. Я, это, пересчитала страницы-то. Их, это, на три книги хватит.
— Что?! — подскочил я. — Значит, мне двадцать один раз твою кошелку носить придется?
Катра глубоко вздохнула и кивнула головой.
— Ну, нет! — уперся я. — Мы договаривались о книжках, а не о страницах!
Снова начался торг. После долгих пререканий мы наконец договорились, что за «Черную женщину» я сделаю четырнадцать рейсов. Так как семь из них я уже сделал, а читать мне в тот момент было нечего, я тут же взял «Святую Женевьеву».
— И чтоб ты, это, пальцы-то не слюнил, когда читать будешь, — заныла грязнуха.
— Не буду! — с готовностью пообещал я, хотя это было совершенно излишне, ибо ее книги вызывали у меня такую брезгливость, что я держал их двумя пальцами. — А сейчас я пошел. Тебе уже два шага до дому осталось.
— Нет, это не годится, нет!.. — захныкала Катра. — Так мы не говорили, не договаривались…
— Все равно, дальше я не пойду! Мама меня ждет, чтобы траву с огорода отнести! — решительно сказал я и пошел.
— Постой!.. Вот увидишь, вот!.. Не дам я тебе «Черную женщину», не дам!..
— Дашь! Дашь! — крикнул я в ответ.
Катра замолчала. Мы оба прекрасно понимали, что книгу ей дать придется. Все-таки она сердито закричала мне вслед:
— Ох, и злой же ты!.. Пойдешь в ад, уж пойдешь!..
— Не пойду, нет! — помахал я ей книгой и пустился вприпрыжку.
Около нашего поля я пристроил «Святую Женевьеву» в развилине старой яблони и пошел к маме. Мы подобрали по охапке выполотых сорняков и направились к Рейчевой вырубке. Надо было пройти между бараками и конюшнями. Солдаты хохотали, свистели и кричали вслед нам. Мама держалась очень сурово, смотрела прямо перед собой и несколько раз строго наказывала мне:
— Не смей их слушать!
Я честно старался не слушать, но, несмотря на это, все-таки уловил несколько нехороших слов, которые мне были известны. Я знал, что они предназначены маме, и был оскорблен и рассержен. А потому, когда Тасич и Коич прикрикнули на солдат и те несколько притихли, я преисполнился признательностью к этим пожилым и степенным боснийцам. Они много раз приходили к деду и выменивали у него водку на табак.
Мы с мамой вздохнули с облегчением, когда вышли на проселочную дорогу и зашагали вдоль живой изгороди. Когда мы через просвет в ней свернули на уединенную Рейчеву вырубку, мама вскрикнула и остановилась, но только на миг — тут же она бросила траву и обеими руками толкнула меня назад к дороге. В эту долю секунды я увидел на вырубке кадета, на котором не было мундира, и Юстину, лежащую навзничь. Ее красноватые волосы широко разметались по зеленой траве.
На обратном пути мы не проронили ни слова. Когда мы поравнялись с яблоней, в развилине которой лежала «Святая Женевьева», я оглянулся. Кадет, как побитая собака, медленно, нога за ногу, плелся к «Пекному дому», а в противоположную сторону вдоль живой изгороди так же медленно шла Юстина. Она закрывала лицо руками и пошатывалась на ходу, точно плакала. Потом она припустилась бегом — ее распущенные длинные волосы развевались в воздухе — и вскоре скрылась в ельнике у ручья.
Мамино лицо было очень серьезно и даже печально. Чувствуя, что на мои вопросы она отвечать не будет, я молчал. Я догадывался, что кадет сделал что-то плохое, что, даже если он в самом деле любит Юстину, это нехорошо: у него же есть невеста, которую он носит в медальоне. Я тотчас заключил, что сегодня вечером он к нам не придет. И его в самом деле не было, и назавтра — тоже. Он появился только через два дня. Вошел с неловкой усмешкой и громко поздоровался, очевидно желая завязать разговор. Но так как никто ему не ответил, отвага тотчас исчезла с его лица. Дед открыл сундук, достал из него сверток с городскими лакомствами, положил его на скамейку перед домом, молча указал кадету на порог и закрыл за ним дверь. Я знал, что кадет виноват, и все-таки мне было жаль его.
С того дня я редко его видел. Идя мимо нашего дома, он выбирал нижнюю дорогу, по которой ходили молодая Войначиха и ее сестры, а в последнее время — и Юстина. У Войнаца я его тоже не встречал. Впрочем, там все стало по-другому. Прежнее ярмарочное веселье сменилось плачем младенцев. Молодая Войначиха купила себе еще одного сына, хотя ее муж был уже добрых два года в русском плену, а Ката — дочку, хотя вообще не была замужем. Юстина все плела кружева под орехом и терпеливо ухаживала за своей параличной матерью. Но стала еще молчаливее, еще бледнее и еще веснушчатей. При этом она не была больше такой худенькой и проворной, как раньше. Двигалась медленно и очень осторожно, точно боялась зацепиться за что-нибудь. Только ее пальцы остались такими же тонкими и длинными и, как в былые дни, стремительно перекидывали коклюшки и молниеносно втыкали в подушечку булавки.
IV
И снова наступила осень.
Было утро, безветренное и теплое. Вся наша семья собралась на поле, расположенном у самого берега реки; мы обрывали обертку с початков кукурузы, чтобы зернам легче было впитать последнюю силу солнца. Вдруг налетели солдаты, винтовки у них были с примкнутыми штыками. Они погнали нас домой, заперли дверь и приказали сидеть в кухне, окна которой выходили на склон холма. Мы перепугались, только дед спокойно попыхивал трубкой. Младшая сестра и брат плакали и устроили такой шум, что мне удалось незаметно выскользнуть из кухни и подняться в чулан. Там я приник к зарешеченному окошку. Ничего особенного не было ни видно, ни слышно. Осенний ветер гнул ветви могучего орехового дерева, которое тогда еще росло перед нашим домом. Я смотрел на шоссе и на Модрияново поле, на котором волновалась густая отава. Было пустынно и тихо. И вдруг из-за Доминова обрыва показался отряд солдат — человек около ста. В этом не было бы ничего особенного, если бы отряд не свернул с дороги на Модрияново поле и не двинулся к берегу, медленно, точно шел за крестным ходом. Это показалось мне странным, и я стал всматриваться внимательнее. Во главе колонны шагали десять солдат в полном боевом снаряжении, за ними шли военный с непокрытой головой и руками, связанными за спиной, и полковой священник, а позади — офицеры и остальной отряд. Шли они по середине луга, прямо к нашему дому. По колышущейся отаве тянулись их длинные, живые тени. Отряд остановился на берегу. Толстый офицер прокричал что-то, солдаты быстро разделились и в один миг построились так, что образовался довольно большой прямоугольник. На середину этого пространства вышел осужденный. Ему развязали руки, дали лопату. Несчастный несколько мгновений стоял неподвижно, потом оглянулся на священника и начал копать. Он копал и копал, и погружался в землю — сначала до колен, потом до бедер, потом до плеч, — и выбрасывал песчанистую землю на зелень луга. Уйдя в яму с головой, он поднял руки. Двое солдат подошли и вытянули его на поверхность. Когда они отпустили руки осужденного, ноги его подогнулись и он упал. Солдаты подняли его и придерживали, пока не подошел священник. Осужденный опустил голову на его плечо, он дрожал. Это длилось недолго. Солдаты оторвали его от священника, поставили на край ямы и завязали ему глаза. Десять человек в боевом снаряжении подняли винтовки, офицер взмахнул вытянутой из ножен саблей, блеснувшей на солнце… я пригнул голову к груди, зажал уши и крепко зажмурился. Выстрелов я не слышал, слышал только, как зазвенели стекла в окне и как у меня в груди колотилось сердце.