Михаило Лалич - Облава
Подавляя все новые и новые приступы тошноты, Филипп Бекич слушал его и думал про себя:
«Ах, оставь меня, ради бога, в покое, фараон проклятый! Ты хуже блевотины. Думаешь, я испугался и хочу словчить, как это делают другие? Так нет же! И не лги! Меня не обманешь, я не передам тебе операцию в руки, чтобы ты потом пыжился, а я смотрел бы себе под ноги. Иди, брат, поищи другого дурака! И потом, почему тебе? Кто ты мне — свояк, что ли? Коммунисты эти мои, потому что они мне досаждали. В мой дом приходили, их приводил мой родич Гавро, желая унизить меня, чтобы я потом не смог укорять других за то, что к ним приходят. Они прогнали меня из собственного дома и поссорили с половиной родни. Тебе не понять, что это значит, у тебя никогда не было своего дома. И потому я и хочу сейчас к ним прийти незваным, как они ко мне, расквитаться за позор. И еще хочу их спросить, почему они не пошли к мулле Растодеру, или к Чазиму Чоровичу, или к Звездичу и Неджибу, к туркам этим вонючим, почему не приняли мусульманскую веру, коли она им так мила, что они защищают ее от моей винтовки… И еще есть у меня кое-какие вопросы, но где тебе это знать, фараон проклятый! Неведомы тебе наши семейные счеты и не суйся в них, отойди!»
Филипп собрался с силами, скрипнул зубами, молча оттолкнул жандарма в сторону, расправил плечи и, чувствуя, что головокружение проходит, зашагал дальше. «Не поддамся, — сказал он себе, — по крайней мере, пока с ними не разделаюсь! Будут тут еще мне проповеди читать, хватит, жизнь отравили — и Юзбашич, и эта брюхатая ослица Рико Гиздич: твой, мол, участок, ты их, дескать, макаронами снабжаешь, из трусости подкармливаешь, они у тебя на посиделки ходят, речи держат… Ну, может, и приходили, больше уж не придут. …«Прибереги их, может, еще пригодятся — кто знает, что принесет день, а что ночь. И смотри подбрось им боеприпасов, а то все расстреляли на милиционеров. И дай, кстати, инструменты получше — пилы, которыми они спиливали столбы, были туповаты!» — и все в таком духе, будто он виноват, что им помогает народ, что люди продажные твари, что никому нельзя верить. Даже этому дураку Тодору Ставору, а ведь два дня тому назад я бы за него руку в огонь сунул. Что с ними сделаешь? Тают люди, как снег, испугались весны, за ночь меняют шкуры. Может быть, как раз Тодор или кто-нибудь из моих родичей — они у нас с Гавро общие — снабжал коммунистов боеприпасами и покупал им в городе табак. Страх шутить не любит. Может, услыхали про Сталинград, или надоело вечно идти по одной борозде. Да и как не надоесть, когда и мне надоело? Нехорошо все это, дурно пахнет. Не следовало нам связываться с итальянцами и есть их макароны. Они известные проститутки и ничего другого не умеют, как только чесать по-бабьи языки да ссорить других, чтобы потом самим сесть им на шею. Всех бы их в море!»
Начали спускаться по крутой тропе в наполненную мглой долину Караталих. На какую-то минуту Бекичу показалось, что за ним движется табун лошадей, что и он сам сидит верхом на высоком вороном жеребце, который скользит по снегу, спотыкается, теряет равновесие и вот-вот упадет. Филипп расставил руки, затоптался на месте, но в последнее мгновенье все-таки успел опереться на винтовку. Повторилось то же самое: его рвало, только сейчас желудок был уже пустой. Он схватился за голову, волосы, шаль были мокрые и липкие от пота. Подбежал жандармский старшина с каким-то незнакомым бородачом и снова принялся пичкать его отвратительной смесью преувеличенной озабоченности, лести и наставлений. Самонадеянности у него хоть отбавляй — вот уж дает распоряжение перенести больного командира в штаб. Помянул доктора, начал расхваливать итальянских врачей: какие они специалисты своего дела, настоящие чудотворцы…
— Какие, к черту, доктора! — зарычал Бекич. — Катись ты в конце концов!..
— Как?.. Почему?
— Без меня вы ничего там не сделаете. Напрасно проходите и только все испортите. Это тебе не в тюрьме заключенных из камер выводить, как ты привык. Здесь лес.
— Разве нет другого проводника?
— Четверо их, но все равно что ни одного. Какие это, к дьяволу, проводники!
Он уже открыл рот, собираясь сказать: «Лгуны это и трусы, а не проводники», — но сдержался и зашагал дальше, чтобы избежать дальнейшего разговора. Силы возвращались, а с ними и ясное сознание: лучше и не заикаться, как плохо обстоят дела. Десять дней тому назад, как раз когда коммунисты свалили телефонные столбы, Ново Логовац углядел тоненькую стройку дыма над Дервишевым ночевьем, которая смешивалась с туманом. Логовац видел все это в бинокль, находясь в Старчеве, и мог, конечно, ошибаться. Два дня тому назад Лазар Саблич почувствовал у Поман-воды запах вареной капусты, правда, он был голодный, и, может быть, это ему только почудилось. На обратном пути Саблич заметил подле Клечья у подножья Дервишева ночевья двух людей — ему показалось, будто один из них Шако Челич из Побрджа. Окажись на месте Саблича смелый человек, он выследил бы их и узнал больше, но Саблич забился в кусты, чтоб не видеть и не слышать. И это все, что известно. Землянку коммунистов никто не видел, и, где они могут скрываться, неизвестно. Другим эти данные ничего не говорили, но для него этого было достаточно: у Филиппа Бекича свои повадки, свое охотничье счастье, благодаря которому он часто пожинал то, чего не сеял. Либо он их унюхает, либо они сами себя выдадут, как бывает со всякой дичью, испуганной облавой. А может, случится и третье — заговорит Тодор Ставор или эта дубина Доламич. Они что-то еще знают — и почему бы им не сказать, если они все равно назначены проводниками?
Некоторое время он наслаждался каверзой, которую подстроит Ставору и Доламичу. «Никто бы до этого не додумался, — заметил он, улыбаясь про себя, — никто, кроме меня! Похоже, что они меж двух огней — виноваты и перед ними, и перед нами. Когда придем на место, я спрошу их еще раз порознь, одного, потом другого. Если не скажут, пусть пеняют на себя! А я нащупаю коммунистов и без их помощи. Боже мой, какие же они дураки! Все коммунисты дураки, но наши всех переплюнули! Чем им мешали телефонные столбы на Пустом Поле? Что они получили от того, что их свалили? Ничего, только себя открыли. Стоило подождать три дня, воевода с войсками ушел бы в Боснию — и никто бы их до весны не тронул. Но они не могут без жертв.
«Мы приносим себя в жертву, — говорил Иван Видрич и словно хвастался этим, — ради боснийцев, а боснийцы ради московских, а московские — ради всего мира и будущего!» Эх, братец мой, раз ты жертвуешь собой ради будущего, я покажу тебе, что телефонные столбы — государственное имущество! И поставлены, чтобы стоять, а не для того, чтобы ты их валил. Государство, все равно какое, требует порядка, головой надо расплачиваться за каждый столб. Столб — голова, столб — голова, и так, пока тянутся провода».
IIТуман становился все гуще, и порой казалось, что колонна разорвана, искромсана на части, разбита наголову, уничтожена. Слышится топот ног, скрипит снег, видно лишь, как две-три заблудшие тени бредут по расквашенной тропинке, скользят, спотыкаются и исчезают где-то внизу в глухой тишине.
Оглянувшись и посмотрев, кто идет сзади, Тодор Ставор, улучив минуту, когда Филипп Бекич поскользнулся и отстал, приблизился к Доламичу и зарычал:
— Хорошо же ты держишь слово, парень!
— Я-то держу, — прошипел тот, — а вот ты сдержал?
— Думаешь, это я донес?
— Нет, мой дед встал из гроба и пошел доносить. Но коли на то пошло, у меня тоже есть язык: я скажу все как было, как нас схватили и как ты договаривался с Шако. Я все время молчал, ты же меня подговорил. А еще пожилой человек, старый четник — сбил меня с панталыку.
— Не говори так, — сказал Ставор. — Если не ты и не я, значит, сказал Лазар.
— Он искал их у Поман-воды и не мог их видеть.
— Откуда мы знаем, что он видел и что прибавил? Может, он нас видел, когда мы разговаривали, потому при встрече и глаза отводит. Он такой, настоящая лисица, подползет и подслушает.
— Тогда мы оба пропали.
Юноша побледнел, глаза от страха расширились. Ему казалось, что он стоит на мосту, оторвавшемся от берегов, и, куда бы ни двинулся, ему грозит гибель; мост распадается на части и лишь каким-то чудом еще удерживается над водой, темной и мутной; еще мгновение, и мост погрузится в пучину. Во рту пересыхает, в поисках надежной опоры Доламич упирается ногой — здесь она, земля, он спасен, но этого мало, чтобы влить в него бодрость. У коммунистов доверие он потерял, а сейчас теряет у этих. И те и другие ему точно предсказывали, что его ждет, если он сойдет с их пути. Он им не верил, любил, чтобы его хвалили, когда он оказывал им услуги или подносил подарки. Он рассчитывал водить за нос и тех и других, а оказалось, что его самого поймали на удочку. Он уже не кредитор, а должник, и все, что делает, делает из страха. И если приходится сделать что-то одной стороне, то другая тотчас узнает об этом и требует сделать для нее в два раза больше. И так его долги растут с каждым днем, и теперь уже собственная голова стоит в закладе…